Теперь за него было как-то совестно перед гостем.
— И чтобы это сказать, вы тащились в такую даль?
— Ну, не так уж это и далеко… Просто надо дорогу знать. Да и… простите, но разве есть что-то более важное, чем успеть сказать «спасибо» человеку, которому благодарен?
— Возможно… — с сомнением протянул хозяин.
— Мы прожили мощную, полную жизнь. Настоящую. Такую, какая и присниться не может всем, кто тут… хлебает пиво из горлышек в вагонах метро или с улюлюканьем пугает старух на перекрестках, раскатывая в… в пахеро. А дети наши… они вообще живут среди звезд. Благодаря вам. Вот… собственно, и… — Быков беспомощно повел рукой. Потоптался. — Мне казалось, что вам будет приятно это узнать… нет, не то что приятно… Важно. Что вам легче станет, если… вы будете это знать. Нам там… это важно — чтобы вам стало легче.
Быков готов был к тому, что в этот решительный миг может оказаться косноязычным, — но никак не ожидал, что окажется косноязычным настолько. И теперь он ничего не мог с собой поделать, и ничего уже было не поправить. А в неподвижном, затемненном автобусе, рокочущем под дождем, как пустой барабан, — сидел, прикрыв глаза, Иоганыч, и надо было скорее возвращаться. Все оказалось ужасно. И, пожалуй, глупо. Бессмысленно.
— И не обращайте вы внимания на нынешних изысканных… кто от большого ума ставит теперь все с ног на голову в демократическом… ключе. Как когда-то коммуняки здешние с ног на голову ставили. У всех свои тараканы. Помню, в «Знамени», что ли… В общем, в каком-то из прославленных рупоров нового мышления, в аванпосте демократизации. Сюва… Васю… дю… тьфу! Вылетело вдруг, — виновато и как-то по детски сказал он. — Дескать, гуманизма у вас не хватает, потому что вас не интересуют маленькие люди и их проблемы, а только герои да борцы. Дескать, страшно за детей, у которых в руках ваши книжки, потому что они вырастут недобрыми и с тоталитарным сознанием, будут уважать лишь силу и напор. Надо полагать, — Быков скривился, — теперь, когда в руках у тех детей, которые вообще хоть что-то еще читают, видны лишь полные кровищи мордобойники про сильных духом бандитов и жалких продажных ментов… когда на вопрос, кем ты хочешь стать, дети отвечают уже не космонавтом или учительницей, а киллером или проституткой… души просвещенных критиков успокоились.
С протяжным завыванием и лязгом проехал наверх лифт, и Быков помолчал, пережидая шум и собираясь с мыслями. Мыслей было много, а вот слов — раз-два и обчелся. Но выхода не было. Мысль изреченная есть ложь, это так — но мысль неизреченная есть онанизм…
— И не обращайте вы внимания на теперешний вал перевертышей… антиинтерпретаций. На тех, кто иных миров уже и представить не может — а потому тщится доказать, что их нет, иных-то, и никогда не было, и никогда не будет, и быть не может… есть только этот, всегда и навсегда… и все, что от него отличается — просто обман, подлая маскировка.
Его передернуло.
— И нас пытается за уши, за ноги втащить сюда и размазать. Ну, вроде как… Массачусетская машина захватила власть над миром, запудрила всем мозги и учинила галактический Гулаг… Или что учителя в наших школах — помесь блокфюреров из концлагерей и ротных то ли особистов, то ли политруков. Или что нашим ураном с Голконды злые коммунисты разбомбили бедную беззащитную Америку. Больше об Америке и позаботиться некому — одни российские борцы с тоталитаризмом ее от России оберегают! Помните, у Брэдбери рассказ… «Улыбка», кажется. Стоит после всемирной катастрофы грязная голодная толпа и ждет своей очереди плюнуть на Монну Лизу. Мол, ты, такая красивая, нас ни от чего не спасла, а сама такая же красивая и осталась — значит, ты и виновата! Вот… похоже, правда?
— Есть разница, — не выдержал хозяин. — Прототип-то существовал реально!
— Да откуда вы знаете? — с инстинктивной стремительностью парировал Быков, не успев застесняться резкости своего ответа. — Да откуда вы знаете, какая она была, даже если — была? Я уж не говорю, кстати, про версии вроде того, что Леонардо писал Джоконду с себя… Хорошо, иначе. Хочется кому-то плавать, как дельфин, — а не дано. Ни моря вокруг, ни у себя плавников. Обидно! Как замечательно дельфин плавает-то, да в какой красоте! Значит, кинуть в выгребную яму дельфина, дождаться, когда издохнет, продемонстрировать народу труп и зааплодировать: ну вот, мы и доказали, что такие чистые и красивые животные, как дельфины, нежизнеспособны! То ли дело черви! Им в дерьме — хоть бы что! Дельфины — обман, черви — правда! Избавляйтесь от иллюзий, господа! Равнение на червей!!
Быков запнулся, окончательно потеряв нить. Ему внезапно пришло в голову, что столь длинных речей, да еще на столь отвлеченные темы, он до сих пор не держал никогда.
И больше никогда не станет. Потому что — он не смог бы ответить, откуда он это знает, но знал он доподлинно — вся эта речь оказалась совершенно не нужна. От первого до последнего слова. Я для себя говорю, понял он, не для него.
Пауза затянулась.
— Я пойду, — безжизненно сказал он. — Извините. Пора возвращаться.
Он повернулся и, сутулясь, слегка вразвалку пошел к лифту. Нажал кнопку вызова. Рука хозяина дернулась было к запорам лестничной решетки — и тут же упала обратно. Показалось бестактным запираться так уж сразу, пока этот человек еще здесь. Все-таки когда-то — пусть сорок лет назад — они были почти единомышленниками. Если бы хозяин слышал разговор в автобусе, он обязательно подумал бы: единочаятелями. Мыслили они, конечно, по-разному. Но чаяли — одного и того же. Тогда.
Лифт тягуче сполз с поднебесья и, звонко щелкнув, впечатался в этаж. Быков открыл лязгнувшую дверь. Держась за настывший металл рукоятки, оглянулся на хозяина и повторил:
— Извините.
Совсем стемнело, и дождь сыпал как из ведра — пронзительный и злой. Подняв воротник куртки, Быков почти бегом пересек двор и вскочил в автобус. Встряхнулся и сам себе напомнил мокрого старого пса.
В кабине оглушительно грохотала африканскими ритмами стереотехника, и за рулем сидел его сын.
— Привет, па, — сразу делая звук тише, сказал он.
— Ого, — проговорил Быков растерянно. Кого угодно он ожидал, но не Гришку. Сын давненько не показывался.
Они обменялись рукопожатием.
— Как ма?
— Нормально. Прихварывает немножко… цветочки поливает… — Быков, сердито насупившись, глянул на сына исподлобья. — Или ты всерьез?
— Всерьез, конечно… — без особого энтузиазма сказал Гриша. — А вообще ладно, можешь в подробностях не рассказывать. Я, наверное, загляну на днях…
— Понятно.
— Да нет, правда загляну.
— Верю. Верю-верю всякому зверю…
— А тебе, ежу — погожу! — со смехом подхватил Гриша. Но Быкову было не до смеха. Отчетливо ощущая холодок нехорошего предчувствия, он озирался; салон был пуст.
— А где Иоганыч? — спросил он.
Гриша перестал улыбаться. Отвернулся.
— Ушел.
— Давно?
— Минут пять назад.
Быков сделал суетливое движение к двери, но Гриша стремительно встал, загораживая ему дорогу.
— Не надо, па. Не надо. Я тут тоже все локти искусал, но… сижу. Его выбор.
— Да… — тяжело проговорил Быков. У него будто все мышцы разом растворились в едкой кислоте отчаяния; тело сделалось неподъемно тяжелым, и от веса этой бессмысленной, ни на что не способной груды сперло дух. Он опустился в ближайшее кресло. Сгорбился так, что влажный, холодный воротник куртки нагромоздился едва не на темя. — Ну пропадет же старик…
— Пора мне возвращаться, сказал, — негромко проговорил Гриша.
— Вот даже как… — угрюмо пробормотал Быков.
Он искоса, как нахохлившаяся птица, посмотрел вбок, наружу. На какой-то миг ему показалось, что среди промокших насквозь людей, бредущих или бегущих — кто-на что способен — по залитой лужами, исхлестанной дождем темной улице, он видит одного; самого маленького, самого жалкого, сгорбленного, но не сломленного, совсем не сломленного; напротив, пошедшего к новой цели, которую отыскал сам и на которую решился сам. Бредущего из последних сил туда, где, как он верил, его ждет дальний, очень дальний, неведомый и желанный дом. Человек все может перетерпеть, все преодолеть… все рассчитать и свершить, если он идет к такому дому. Если он думает, что идет к такому дому. Если ему кажется, что он идет к такому дому… Сила это или слабость?
Или просто потребность? Разве можно спросить: потребность дышать — это сила или слабость? Просто если не дышать — смерть. Смерть тела. А без дальней цели — смерть души.
— Ну, тогда пора и мне возвращаться, — проговорил он и тяжело вздохнул. Что я Жилину-то скажу, мельком подумал он.
Гриша нырнул обратно в кабину и положил руки на баранку.
— Куртку снять не хочешь? — заботливо спросил он. — Мокрая, как компресс ледяной… не простудишься? Давай распну ее на климатизаторе — пока едем, просохнет.