При упоминании о сыне Вадим мгновенно вернулся к реальности и увидел, как Маша прикусывает губу и внимательно на него смотрит, терпеливо перенося собственную ненужную болтовню. Ни с того ни с сего Вадим вдруг подумал: «Ведь не пью, не курю, зарабатываю — какого хрена ей еще надо?!» И сам удивился. Чрезвычайно обидным ему показалось, что лет через двадцать, с высоты пришедшего опыта, все будет ясно, все хитросплетения причин будут очевидны. А сейчас, когда по-настоящему нужно и хотелось бы знать, когда еще можно что-то изменить, — ни за что не узнаешь.
Он доел, поблагодарил: поцеловал жену в щеку, притянув ее за рукав, когда она подошла забирать тарелки. Маша ответила теплым взглядом, выгодно отличавшимся от обычных ее взглядов на него в последнее время — коротких и колких, будто имеющих единственной целью определить местонахождение мужа в пространстве и пригвоздить его там, чтобы потом уж заняться делами поважнее. «Я в душ», — бросила Маша и, уходя, провела рукой по его волосам, медленно — так, что он уже успел черт знает что подумать.
Вадим сел в гостиной перед телевизором. Неожиданно для себя обнаружил, что внутри возникла томительная дрожь, и почему-то вдруг ерундой показались все оступания и ушибы последнего времени, переставшего с какого-то момента отсчитываться ровными отрезками по часу, по двадцать четыре часа и превратившегося в желеобразную субстанцию, переваливающуюся из ночи в день бесформенными комками. С замершим сердцем он стал щелкать пультом. Убеждая себя расслабиться, не нагромождать ожиданий — мало ли что.
Маша появилась шагами издалека, и к звуку ее шагов не прилаживался образ женщины в мягком халате, ступающей по-кошачьи. Увидев ее в черном костюме и украшениях, с сумкой и ключами от машины в руках, Вадим застыл на полувсплеске волнующей мысли и ощутил, как кровь его хлынула к верхней половине туловища, так что нос мгновенно нагрелся.
— Я всего на пару часов, — ласково улыбнулась жена. — Непредвиденные обстоятельства: представители творческой элиты на тематической вечеринке… В следующий раз тебя обязательно возьму… Только что позвонили, я не смогла отказаться. Ты слушай Илюшку, хорошо? Вдруг он проснется.
Проследив за удалившимися шагами, Вадим запретил себе думать. Главное, оставаться спокойным. Не реагировать… Сам виноват — вообразил Бог знает что. Захотелось сейчас же прижаться к сыну и так заснуть, не выпуская его. Вадим даже начал было приподниматься, но все же остался сидеть на диване. Нельзя было так поступить: стыдно. Жена увидит, как ему было одиноко и плохо. Дудки.
Нужно было сделать глубокий вдох и встать уже безо всякой мелодрамы. Затем совершить действия разумного человека: зайти к сыну, подержать его за руку, послушать его дыхание (в этом, как правило, и состояло их общение по будням), раздеться, принять душ, лечь спать. Вадим энергично помассировал лицо; открыл глаза и вдруг увидел одну из Машиных тетрадей, завалившуюся между диваном и тумбой для лампы.
Вытащил ее и повертел в руках. Маша не давала ему читать ни строчки из написанного ею, хотя Дима, по всей видимости, был подробно знаком с ее творчеством. Вадим объяснял это тем, что мнением мужа Маша дорожит больше. Следовательно, боится показывать, не заработав подтверждения своего таланта хотя бы единой публикацией. Вадим никогда и не пытался узнать, что же она там пишет: все равно когда-нибудь тайное станет явным. В другой раз он и не полез бы вытаскивать из-за дивана тетрадь, но теперь… В некотором роде почувствовал право на неблаговидный поступок — прочесть пару абзацев. Из середины, чтобы не суметь сделать вывод о способностях автора. Кроме того, у Вадима появилось ощущение: прочитав хотя бы чуть-чуть, он сможет подслушать, что происходит у жены в голове, — и что-то понять. Распахнув посередине тетрадь, он прочитал:
Кто-то листает страницы моего сердца. Я это чувствую. Страницы шелестят, трутся друг о друга. Ведь они совсем изотрутся, правда? Кто-то обрывает струны моей души. Струны плачут, кто жалко, кто гордо. Остаются только обрывки. А я падаю, падаю бесконечно долго, каждую долю секунды чувствую, что не могу выносить падения более, и боюсь помыслить о том, что оно кончится, и юно тогда?.. Я лечу спиной вниз, и так быстро, что нет времени даже подумать, чтоб пошевельнуть каким-либо из моих членов. Зудящая тошнота подкатывает к горлу, я задыхаюсь, но боюсь подумать о том, чтоб перестать дышать.
А больше всего я боюсь, чтобы не умерли цикламены, чтобы не погибли сочные тонкие стебли и не упали нежные розовые лепестки и жилистые толстые листья. Потому что мне кажется, что они не завянут постепенно, а погибнут в одно мгновение и их горячая терпкая кровь брызнет мне в лицо, обожжет мне глаза, хлынет в рот. Они не будут кричать, они не успеют; они умрут сразу, их не будут мучить. А меня мучат.
И я все падаю. Страх сосет мне губы, лижет снизу шею и между пальцев на руках. Я вдруг вспоминаю сон, виденный мною в детстве: я так же падаю, как сейчас, а сверху на меня падает что-то огромное, заслоняющее собой всю бесконечность по мере того, как оно приближается, черное, беспощадное… И тот рвущий меня на куски, а затем придавливающий, когда я, замирая, жду и не хочу верить, ужас… Я только тут обращаю внимание на то, что хоть я сейчас и падаю, и мне страшно, и подкатывает тошнота, но сверху ничего такого не приближается, и я облегченно смеюсь. То есть я, конечно, не смеюсь, так как позволить себе в таком положении этого не могу, но я внутренне ликую. И я знаю, что, когда падение прекратится (ведь не буду же я лететь вечно), я не упаду.
Это был, видимо, элементарный блок, единица измерения писаной информации — минимальное количество строк, после которого можно оторваться от чтения. У Вадима еще в начале пассажа возникло предчувствие, что надо немедленно перестать читать, но он смог это сделать только сейчас. Захлопнул тетрадь, задвинул ее назад и вышел из комнаты, стараясь сразу забыть прочитанное, чтобы не успеть ничего подумать. «Беспомощно и банально». Нет, он так не подумал — про собственную-то жену. Он лишь опасался это подумать, шел спать и нарочно забивал себе голову посторонними мыслями, лихорадочно пытаясь вспомнить хоть что-нибудь важное по работе. Но раз он боялся подумать так, значит, в сущности, именно так и подумал.
Взметнувшись по лестнице, Вадим оказался в комнате сына. Поцеловал его в теплый лоб, но дольше с ним оставаться не мог — что-то его побуждало бежать. Наверное, опасение все-таки что-то подумать. Заскочив в комнату Маши, Вадим зачем-то открыл шкафы и увидел аккуратно развешенную одежду: сотни разноцветных предметов. Он бы не сумел по утрам одеваться, будь это одежда его, — невозможно было сфокусировать взгляд, разве только заплакать в бессилии. Закрыв шкафы, он начал выходить в коридор. И тут кто-то подумал вместо него: «Беспомощная графомания».
Вадим вернулся и сел на кровать; огляделся, не придумав пока дальнейшего действия. Театр флаконов и баночек на туалетном столике. Книги на полу. Полутораметровый глиняный подсвечник. Портрет Маши, тушь на ватмане, смотрит задумчиво. Вадиму показалось, что он сидит в комнате абсолютно чужого ему человека — посему следовало все-таки выйти. Он вышел и направился в душ.
13
Назавтра профессиональная деятельность Вадима продолжилась совершенно автоматически. Он произносил необходимые, единственно возможные слова, совершал требуемые действия, хотя за ними не обнаруживалось намерений и желаний. Не ощущал ответственности, как будто его посадили заменять настоящего Вадима, освободив при этом от всяческих обязательств. Зато обязательства витали надо всеми его подопечными невидимой им конструкцией, доступной лишь зрению Вадима, у которого теперь было время на посторонние мысли. Над каждым он наблюдал нечто, вроде клубка ниток, с помощью которых многочисленные роли каждого — матери, жены, сына, брата, подруги, капитана баскетбольной команды, председателя родительского комитета — управляли человеком наподобие марионетки. Впрочем, Вадим прокомментировал данное явление как свой слишком банальный и олитературенный взгляд на вещи.
Едва понятия банальности и литературы проникли в его сознание, Вадим тут же вспыхнул. Целый день его посещали подобные вспышки. Что-то постыдное и неизбежное, сидевшее внутри, вдруг при малейшем приближении покачивалось и проливалось, обжигая жаром. Как будто он был должен огромную сумму, и старался забыть об этом, и забывал на время, но воспоминание периодически прорывалось. Конечно, денег он не был должен: он вообще почему-то решил, что никому ничего не должен. А стыд относился к Маше, и, скорее, она была должна ему. Она должна была быть хоть чуточку одаренной в том, в чем видела свое предназначение. В том, за что он мог бы ее уважать. Прочитав вчера кусок ее писанины, Вадим почувствовал себя одураченным, преданным.