свои ноги.
Усталые, натруженные ноги в стоптанных туфлях несли их, покуда хватало сил. Звонким топотом мимо зеленеющих городов и глухих деревень. Тихим шелестом по запруженным автострадам и пустынным шоссе. Хрустом гравия вдоль бесконечно ползущих за горизонт лестниц железных дорог, где застыли составы поездов, похожие на недоумевающих гусениц.
Однажды, где-то под Томском, сестры специально свернули на фермерское поле: посмотреть на аэрофлотовский «Ил». Ни повреждений, ни спасательных трапов, просто огромный самолет посреди колышущегося моря налитой пшеницы. Его недосягаемо высокие, наглухо задраенные двери и затемненные иллюминаторы безотчетно нагоняли тихую жуть. Ночью, на стоянке, Любе и Надежде снился набитый мертвецами салон. Наутро они проснулись разбитыми и измученными и даже не удивились общему сну. В мире и без того хватало удивительных странностей. Вера тогда завела свою старую песню: мол, Бог ей во сне нашептал, что бояться нечего, и салон самолета пуст так же, как весь мир, и там нет ничего, кроме тишины и пыли. Надежда вновь зашипела на младшую и велела замолчать, замолчать, пока не поздно.
В пути сестер нагнала зима. Туфли сменились унтами и лыжами, и дело пошло бодрее. Из последней точки, Енисейска, сестры вышли ранним утром, прихватив легкие котомки с едой и водой, подгоняемые близостью цели. Они уже пересекли полстраны. Что такое двенадцать часов бега по сугробам в сравнении с бессчетными километрами по пустым дорогам? Они мчались, как молодые, забыв, что младшей из них давно перевалило за пятьдесят. Они отдали этому марафону остаток сил, вложились в финальный рывок… и все равно опоздали.
Когда Люба открыла дверь, кошки хлынули на улицу, будто клопы, убегающие от дихлофоса. С диким мявом разношерстная орда вылетела из темных сеней. Одна, две, пять… На восьмой кошке Люба сбилась и перестала считать. Поняла лишь, что кошек больше – много больше! – двух десятков. Раззявленный рот тамбура выплевывал рыжих, пестрых, черных и белых с подпалинами, пушистых породистых сибиряков и неказистых дворняжек, молодых и старых, здоровых и истощенных. Точно подземные жители, они щурились на закатное солнце, отраженное в снегу, и тут же набрасывались на спекшиеся сугробы, одурев от жажды. Некоторые, завидев высокую немолодую женщину, так похожую на их бывшую хозяйку, останавливались. Кошки с надеждой вглядывались в блеклые глаза Любы, терлись об оленьи унты, требовательно мяукали. Мерзкие двуличные твари, прикидывающиеся друзьями человека!
Следом за кошками из сеней потянуло запахом беды: небывалой смесью затхлой сырости, кошачьих испражнений и густого духа смерти. Люба в нерешительности замерла, не в силах перенести ногу через порожек. Хрустя снегом, подошли сестры. Встали рядом, едва умещаясь на дощатых ступенях. Вера стянула мохнатую песцовую шапку, уронив на плечи толстые седые косы, и теперь с каким-то детским беспокойством месила ее узкими ссохшимися ладонями. Практичная Надежда прихватила лыжную палку, нацелила острие в черный дверной проем.
Боязно было входить внутрь, нырять лицом вперед, в темноту и жаркий смрад. И ясно уже, что ждет там, среди родных стен, а все одно, никак не соберутся ноги переступить злополучный порог. Точно за ним Рубикон, перейдя который уже не вернуться, не отмотать назад, и ужас станет необратимым.
От ползущего из дома нечистого тепла на лице проступил пот. Люба сбросила шапку на затылок, позволив ей болтаться на шнурках. Сорвала плотные рукавицы, сунула за пояс. «Капельница» работала исправно, наполняя дом жаром толстых металлических боков. Для живущей в деревне пожилой женщины («Да что там! – мысленно поправилась Люба. – Для древней женщины!») небольшая буржуйка с тонким шлангом, ведущим к бочке с соляркой – настоящее спасение. Мать, конечно, была бодрой старухой, способной и воды с родника принести, и печь дровами загрузить, но ведь возраст не спрячешь. Люба осеклась, сообразив, что думает о матери в прошедшем времени. Мать – была.
Друг за дружкой, несмело, они шагнули под крышу. Вонь гнилого мяса усилилась. Спрятав нос в ладони, Люба двинулась привычным путем, через большую комнату, в материнскую спальню. Это было страшно неправильно – вот так, не сняв обувь, входить в дом, в котором вырос, но на соблюдение этикета попросту не осталось сил. К тому же пол густо усеивали кучки кошачьего помета, добавляющие резкую ноту в палитру тошнотворных ароматов. Собравшись между лопатками, по спине побежали струйки пота – от духоты не спасала даже распахнутая настежь дверь. Сколько же дней подряд жарит «капельница»? И ведь не погасла. Удивительно, как дом не сгорел.
Мать, вернее, то, что от нее осталось, они нашли на кровати, застеленной ярким лоскутным одеялом, загаженным и порванным. Объеденный остов с лохмотьями черного мяса. Кормовая база домашних питомцев. За спиной Любы сдавленно всхлипнула Надежда, а Вера, не удержавшись на дрожащих после долгого перехода ногах, тихо сползла по стене на пол.
Стараясь дышать через рот, Люба склонилась над останками, решительно завернула их в одеяло. Часть костей лежала подле кровати. Пришлось собирать их непослушными, негнущимися пальцами и укладывать в сверток, трогательно маленький, точно в него завернули ребенка. После смерти от матери осталось немного. Сестры посторонились, когда Люба, бережно подняв мать на руки, понесла ее на улицу.
В ночи они долго жгли костер. Сперва – отогревая промерзшую до состояния камня землю, затем – разгоняя темноту. Неглубокую, всего в метр, могилу, копали до полуночи, сменяясь через каждые десять минут. Без слез и причитаний опускали лоскутное одеяло в черную землю, ставили в изголовье восьмиконечный крест, наскоро сколоченный из штакетин. Забросав яму, долго стояли рядом. Втроем, под безразличным небом, вырядившимся на похороны в свои лучшие звездные драгоценности. Стояли, не обращая внимания на усталость, на крепнущий мороз, на гаснущий костер, даже на тоскливый волчий вой, что ветер приносил с той стороны Енисея.
Вокруг сновали кошки. Заходили в дом, выходили из дома, подходили к могиле. Самые смелые или самые истосковавшиеся по людской ласке садились на пятачок утоптанного снега, у ног трех сестер, добавляя в их молчание немного своего. Ни тени сожаления не было в зеленых кошачьих глазах. Только отблески багровеющих угольев. Бесстрастные усатые морды казались Любе резными ликами языческих богов.
Встав на колени, Люба черпала ладонями снег и терла пальцы, долго, настойчиво, чуть не до мяса. Хотела содрать с кожи мерзкое ощущение прикосновения к обглоданным костям, в которые превратилась мать. Обжигающий снег таял от жара ладоней, стекая по линиям жизни холодной водой.
* * *
На остаток ночи расположились в доме хромого Ермила. Сосед жил бобылем, так что кровать у него была одна, но лавок оказалось достаточно, чтобы соорудить лежанку. Растопили печь, наполняя дом живым теплом,