— Я подумаю, что тут можно сделать, Ифигения, и буду держать вас в курсе дела, обещаю!
— С вами он будет действовать осмотрительно, мадам Кортес. Он должен вас выслушать. Во-первых, потому что вы личность, а во-вторых, после того, что случилось с вашей сестрой, — она опять выдала коронный трубно-фыркающий звук, — он не посмеет вас расстраивать.
— А вы говорили об этом с мсье Сандозом? — спросила Зоэ, которая мечтала поженить мсье Сандоза и Ифигению.
Ей было обидно за него, столько времени вздыхает напрасно! Зоэ часто встречала мсье Сандоза у входа. Или в привратницкой. Он держался с достоинством, только глаза были грустные. Вечно в белом дождевике, вне зависимости от погоды. И лицо бледное, даже слегка сероватое. Зоэ показалось, что этот человек похож на потухший очаг. И зажечь его вряд ли удастся с одной спички. А еще он всегда немного горбится. Словно хочет казаться незаметным. Невидимым и прозрачным.
— Нет. С какой стати я буду с ним об этом говорить? Что за глупости?
— Ну я уж не знаю… Одна голова хорошо, а две лучше… А потом, у него все же жизненный опыт! Он мне рассказывал какие-то истории из жизни. Из жизни до того, как он получил испытание, которое едва его не убило…
— Да что ты? — машинально спросила Ифигения: рассказы Зоэ явно ее не заинтересовали.
— Он даже в кино работал в свое время. Может рассказать вам про кучу разных звезд. Он всех их знал… Начал подрабатывать еще мальчиком на съемках, в то время в Париже много снимали. Сначала мальчик на побегушках, потом мастер на все руки. У него небось до сих нор связи остались.
— Но я-то не звезда, я консьержка. Он ведь не большой знаток консьержек, а?
— Кто знает… — таинственно вздохнула Зоэ.
— Я всегда как-то одна справлялась, с какой стати мне сейчас спариваться с кем-то, когда на мое место метят! — прошипела Ифигения. — И к тому же знаете что? Он приврал про свой возраст. Тут как-то вечером у него из кармана выпали документы, я подняла и заглянула краем глаза в паспорт. Ну и вот! Пять лет себе убавил! Не шестьдесят ему, а шестьдесят пять. Если я хорошо посчитала. Выгоду ищет, как получше пристроиться. Кстати сказать, мужчины вообще только и знают, что устраивать проблемы, поверь уж мне, малютка Зоэ. Избегай их, если в тебе есть хоть толика здравого смысла…
— Когда делишься с кем-то бедами и радостями, жизнь не так печальна, — возразила Зоэ, думая о потухшем камине мсье Сандоза.
Ифигения встала, подняла тюбик губной помады и конфеты, выпавшие из кармана, и ушла, невесело протрубив на прощание ненастроенным кларнетом и приговаривая по дороге: «Влюблен, мало ли кто влюблен, а толку-то?..»
Зоэ и Жозефина услышали, как хлопнула дверь.
— Ну вот, ты у нас опять переквалифицировалась в сестру милосердия, — улыбнулась Зоэ.
— Сестра милосердия падает от усталости и обо всем этом подумает завтра. Ты во сколько встаешь?
Жозиана проскользнула в гостиную: ее Младшенький был там. Она только вернулась из универмага и тащила за собой полную тележку. В нее были нагружены спелые фрукты, сверкающая рыба, ярко-зеленый салат, свежие овощи, ножка молочного ягненка, новые губки и мочалки, флаконы с моющими средствами, бутылки минералки, пакеты с апельсиновым соком.
Она застыла, наблюдая за сыном. Есть от чего расстроиться: как всегда, сидит за столом, на коленях книжка. Одет как английский школьник: штаны из серой фланели, темно-синий блейзер, белая рубашка, галстук в зелено-голубую полоску, черные кроссовки. Солидный маленький господинчик. Он был погружен в чтение и едва поднял на нее глаза, когда она вошла.
— Младшенький…
— Да, мать…
— А где Глэдис?
Глэдис была новой домработницей. Стройная, высокая девушка с острова Маврикий, она протирала пыль, ритмично двигая бедрами под музыку с компакт-диска, который она приносила с собой. Хотя она была медлительной и рассеянной, даже, можно сказать, разболтанной, зато любила детей. И Бога. Она начала читать Младшенькому Библию и одергивала его, когда он говорил «маленький Иисус». «Великий! Нужно говорить великий Иисус. Иисус великий, он Бог, он твой Бог, и ты должен каждый день воздавать ему хвалы. Аллилуйя! Бог наш пастырь, он ведет нас на пышные пастбища счастья». Младшенький, казалось, с удовольствием слушал Глэдис, и Жозиана почувствовала облегчение: наконец им попалась няня, которая ему подходит.
— Ушла…
— Как ушла? Ушла в магазин, ушла отправить письмо на почту, ушла купить «Лего»?..
Услышав слово «Лего», Младшенький пожал плечами.
— Для кого «Лего»-то? Ты что, в твоем возрасте играешь в «Лего»?
— Младшенький! — завопила Жозиана. — Слышишь, хватит этих… ну… как его…
— Глумлений. Да, ты права, мать, я проявил неуважение… Прошу извинить меня.
— И КОНЧАЙ НАЗЫВАТЬ МЕНЯ «МАТЬ»! Я ТЕБЕ МАМА, А НИКАКАЯ НЕ «МАТЬ»!
Он вновь погрузился в чтение, и Жозиана обессиленно рухнула на пуфик из черной кожи, сцепив руки и потрясая ими, как кадилом, не в силах постигнуть случившееся. «Боже мой! Боже мой! Ну что я Тебе сделала, что Ты решил послать мне этого… этого…» У нее не находилось слов, чтобы охарактеризовать Младшенького. В конце концов она с усилием справилась с собой и спросила:
— Так куда же ушла Глэдис?
— Она заявила, что складывает с себя обязанности няни. Не может больше со мной. Утверждает, что не получается совмещать уборку с чтением мне вслух «Характеров» Лабрюйера. Еще она утверждает, что эта книга написана мертвецом, трупом, что не нужно беспокоить мертвых, и мы с ней здорово повздорили на этот счет.
— Ушла… — повторила Жозиана, откинувшись назад на пуфе. — Но это невозможно, Младшенький. Это шестая за шесть месяцев.
— Для ровного счета. Это весьма показательно. Таким образом, мы нанимаем ежемесячных служанок.
— Но что ты ей такого сделал? Вроде она к нам привыкла, приспособилась?
— Да у нее аллергия на старину Лабрюйера. Она утверждает, что ничего не понимает, что он вообще не по-французски пишет. Что черви из его истлевшего трупа приползут сюда, чтобы поиздеваться над нами. И она просила меня вернуться сюда, в наше время, и тогда, чтобы доставить ей удовольствие и одновременно найти достойное занятие, я попросил ее подыскать мне пару нормальных мужских ботинок на мой размер, а то эти кроссовки спринтера никак не подходят к моему костюму. Она стала утверждать, что это невозможно… а поскольку я настаивал, она с холодной яростью сняла передник и сложила его, как складывают оружие. Ну, я был вынужден учиться читать сам, и, думаю, у меня получилось. Складывая звуки и слоги, а потом слова в словосочетания, все не так сложно…
— Боже мой! Боже мой! — застонала Жозиана. — Что же с тобой делать?! Ты отдаешь себе отчет, Младшенький: тебе всего два года. Не четырнадцать, нет.
— Ну, ты можешь считать годы как для семейства псовых, год за семь. Умножь мои два года на семь, и получится как раз четырнадцать… В конце концов, я вовсе не хуже собаки. — И заметив, что мать готова выйти из себя, участливо добавил: — Не беспокойся, милая мать, я малый не промах, в жизни не пропаду, даже и волноваться не о чем. Что ты купила вкусного? Свежие овощи и сочное манго так и благоухают.
Жозиана, казалось, не слышала его слов. Она бесконечно прокручивала в голове один и тот же сюжет: «Годы, долгие годы я мечтала о ребенке, долгие месяцы ждала его, надеялась, бегала по врачам, и тот день, когда я узнала, что у меня будет ребенок, был самым счастливым в моей жизни…»
Она вспомнила, как шла по двору особняка, где размещался офис фирмы Марселя, чтобы зайти в подсобку к своей подруге Жинетт и сообщить ей добрую весть, как боялась поскользнуться или оступиться и разбить хрупкое яйцо у себя в животе, как они с Марселем воссоединились, коленопреклоненные, перед лицом божественного ребенка. Она мечтала об этом ребенке, мечтала, как будет менять ему голубенькие ползунки, целовать розовые пяточки, смотреть, как он делает первые неуверенные шаги, пытаться разобрать первые смешные слова, помогать чертить первые корявые буквы, она мечтала получать ко Дню матери письма с ошибками и кривыми строчками, с по-детски построенными фразами, до того трогательными своей неуклюжестью, что сердце тает перед этим начертанным цветными фломастерами пожеланием «С празникам мама».
Мечтала.
Мечтала еще водить его в парк Монсо, привязывать ему к запястью жирафа на колесиках и смотреть, как он тянет своего жирафа по белому гравию аллеи, а красные листья кленов, кружась, летят на землю. Мечтала, как он перепачкается шоколадом, а она будет вытирать ему пухлые щечки, ворча: «Ну кто это так извозюкался, солнышко мое?» — и потом прижимать к себе, счастливая, такая счастливая, что может держать его на теплой материнской груди и укачивать, поругивая при этом, потому что она не умела баюкать, не ворча. Мечтала привести его первый раз в школу, втихомолку всхлипывая, передать его учительнице, подсматривать за ним с улицы в окно и незаметно подавать рукой знак: все в порядке, все образуется, мечтала бояться, что он расплачется, когда она уйдет и оставит его в школе одного, мечтала учить его раскрашивать картинки, качаться на качелях, кормить уточек хлебом, петь дурацкие считалки типа «Дождик-дождик, пуще, дам тебе гущи», и они оба смеялись бы, потому что он произносил бы «пуссе, гуссе».