Вдруг, вздрогнув, Нина проснулась. Я подумал, что она испугается, увидев меня, но она, наоборот, улыбнулась и спрятала лицо в ладонях.
– Боже мой, – прошептала она, – какой страшный сон я сейчас видела! Просыпаюсь, а вы, слава Богу, тут.
Как-то матушка завела разговор о том, что я уже, верно, перебесился и повзрослел, а взрослому человеку надобно, чтобы дома его ждали жена и протопленная печка. Я отшутился, но она то и дело возвращалась к этому разговору, все вздыхала, что ей уже скоро в могилу, а понянчиться не с кем, и часто стала вспоминать своих умерших в детстве детей, моих старших братьев и сестер.
– А Николаша, старшенький, такой смешной был, – говорила матушка, и рука с картой замирала над разложенным пасьянсом. – Бывало, спать его укладываю, а он просит – мама, подержи меня, чтобы я уснул, за пятку. Я и держу.
Идея женить меня охватила и Елизавету Петровну.
– Вот женишься, человеком станешь, – убеждала она, высыпая табак на большой палец. – А сейчас ты, Сашка, кто? Да никто, валет без колоды! Вот женим тебя, еще спасибо скажешь.
И тетка с раскатистым громовым храпом внюхивала табак.
Нехитрым обманом она однажды даже затащила меня на смотрины. Не успел я сообразить, в чем дело, как меня коварно оставили в гостиной Панковых, теткиных знакомых, один на один с их старшей дочкой, крепкотелой девицей, барабанившей пальцами по подлокотнику дивана и упорно глядевшей в окно. На мои глупейшие благовоспитанные вопросы она или молча пожимала плечами, или ограничивалась кратким «нет». Когда же я от книг перевел разговор на убогость нашей провинциальной жизни, она оживилась и с жаром стала убеждать меня, что это не жизнь, а прозябание. В страстной обвинительной речи, вдруг выплеснувшейся на меня, досталось всему и всем.
– Богом проклятая страна! – возмущалась она. – Вы только взгляните на наши балы в собрании! Это же не балы, а зверинец! А чего стоит эта боязнь приехать первым! И что это за кавалеры, которые во время танцев ходят, взявшись за руки, посреди залы, шепчутся и посмеиваются, разглядывая ряды девиц у стен! И то, пусть уж ходят, а то возьмутся танцевать и будут прыгать и делать ухарские антраша, пока не намекнешь, что это моветон. А они еще упрутся и будут доказывать, что именно так, по-варшавски, танцуют в столицах! О, варварская страна! О, убожество!
Она проговорила битый час, не дав мне вставить и слова. Я только кивал, поглядывая на часы. Мы сошлись на том, что жизнь в провинции – все равно что ссылка, что здесь все какая-то копия и нужно бежать в столицы, туда, где все настоящее – и люди, и жизнь. Кажется, наша беседа доставила ей удовольствие, она даже рассмеялась при прощании, открыв мелкие гнилые зубки. Ее папаша, настоящий père de comédie [15] , долго жал мне руку, и, уже уходя, я слышал, как он с умилением шепнул моей тетке:
– C’est une partie très convenable sans tous les rapports, ma cheri! N’est ce pas? [16]
Как-то утром тетка сказала, что должна поговорить со мной об одном важном деле, велела прикрыть поплотнее дверь и сесть против ее кресла. Зная наверное, что речь пойдет о моей женитьбе, я приготовился быть насмешливым.
Она отложила бумаги, счета, которыми занималась, сняла очки и сказала каким-то чужим, холодным голосом:
– Ты взрослый человек, Александр, и негоже тебе дурить девчонке голову.
– О чем это вы? – не понял я.
– Не прикидывайся. Только слепому да дураку не видно, что Нина сходит по тебе с ума.
Я молчал. Я все еще не понимал, к чему этот разговор.
– Ты эти глупости брось! Ей уже, слава Богу, нашли партию. Дело это решенное, и осенью будет свадьба.
– Кто он? – растерянно спросил я.
– Бернадаки.
– Бернадаки?! – вряд ли можно было меня поразить более. Этого жирного грека, симбирского откупщика, я действительно видел как-то у нас дома, но не придал этому никакого значения.
– Запомни, Александр, дело решенное. В ее положении лучшего и желать нечего.
Я вышел от тетки в каком-то ошеломлении, таким все это казалось диким и невозможным. Я поднялся к Нине, но ее не было. Она с утра уехала за покупками, как раз в те дни шла Соборная ярмарка.
Я стал ждать ее в гостиной. То ходил вокруг стола, как заведенный, то останавливался у окна, выходившего в маленький садик. Хотя был уже самый конец апреля, тепло все еще не наступало, и деревья стояли голые, зимние.
Нина приехала к самому обеду. Еще из прихожей был слышен ее смех. Она вошла, стала греть руки на изразцах печки и рассказывать, как на ярмарке развалилась карусель.
– Поедемте завтра вместе, Александр Львович, – вдруг предложила она. – Вот увидите, как там весело!
– Нина, – сказал я. – Это правда, что ты выходишь замуж за Бернадаки?
Улыбка слетела с ее лица. Она помрачнела и стала смотреть на свои красные, озябшие пальцы.
– Да, – ответила она чуть слышно.
– Да ты же не любишь его! – закричал я. – Как же так можно?! Что ты делаешь? Зачем ты губишь себя?
Нина посмотрела мне в глаза и сказала спокойно и твердо:
– Этот человек будет моим мужем, отцом моих детей. Я буду уважать его и когда-нибудь полюблю. У меня будет свой дом. А ради этого в моем положении нужно чем-то жертвовать.
Она на какое-то мгновение запнулась. Потом голос ее сделался еще жестче.
– Вы, Александр Львович, не смеете упрекать меня в этом браке, потому что вы не можете знать, что за унижение быть благодарной сироткой и вечной приживалкой!
Передо мной стоял какой-то другой, совсем незнакомый человек, ничего общего не имевший с той мягкой простоватой девочкой, которую я знал до этой минуты. Я хотел что-то сказать, но она подняла руку.
– Не перебивайте меня! Да, я не люблю его, потому что люблю вас! Я полюбила вас двенадцатилетней девочкой, я люблю вас все эти годы, буду любить до последней минуты, сколько бы Господь ни отпустил мне жить. Но все это уже не имеет значения. И, пожалуйста, имейте достоинство не оскорблять меня подобными упреками. Вы слышите меня?
Нина спрятала лицо в ладони и выбежала из комнаты.
Я провел после того разговора бессонную ночь. Я многое тогда передумал.
К утреннему чаю Нина вышла, как обычно, веселая, свежая, поцеловала Елизавету Петровну, матушку, поздоровалась как ни в чем не бывало со мной и села у самовара разливать.
После завтрака Елизавета Петровна куда-то уехала, матушка заснула в креслах. Я поднялся к Нине, постучался, но она не открыла.
– Что вам, Александр Львович? – сухим голосом спросила она из-за дверей.
– Я прошу тебя, Нина, отнесись к моим словам серьезно! Я люблю тебя и хочу, чтобы ты стала моей женой.
Нина долго ничего не отвечала. Я стал стучать в дверь.
– Да пусти же, Нина!
Наконец она ответила. Голос ее дрожал.
– Нет-нет, Александр Львович, это не нужно. Вы сейчас сами не вполне осознаете того, что делаете. Надо все оставить как есть. Вы хотите себя обмануть. Зачем это? Зачем вам я? Уходите и не стучите так в дверь, а то весь дом сейчас сбежится.
Я говорил еще что-то, просил пустить меня, выслушать, но Нина не открывала. Иногда только она просила сдавленным голосом:
– Уходите, прошу вас! Не мучьте меня!
К обеду Нина не вышла, и мы сели за стол втроем.
Между щами и кулебякою я сказал как можно более просто, как бы между прочим, что намерен жениться на Нине и прошу у тетки ее руки.
Матушка обомлела и замерла, прижав салфетку к губам. Елизавета Петровна чуть не выронила ложку сперва, а потом, придя в себя, отодвинула тарелку, стала стряхивать крошки и, тяжело вздохнув, сказала:
– Так и знала, что этим все кончится! Пригрела на груди змею. Увела-таки Сашку.
Она встала и оперлась на свою клюку.
– Нет, Сашенька, тому не бывать. И дурь эту из головы выбрось. А с мерзавкой этой я по-своему поговорю!
– Не смейте так говорить о Нине! – взорвался я. – Вы обращаетесь с ней как со служанкой, а сами и мизинца ее не стоите!
Елизавета Петровна застучала костылем об пол, налилась кровью, седые пряди ее выбились из-под чепца, и она завизжала, что я еще щенок, чтобы ее учить, и что все будет так, как она скажет.
Я вскочил и, чтобы прекратить этот визг, грохнул фарфоровую тарелку об пол. Осколки разлетелись по всей комнате.
– Я женюсь на Нине не только без вашего благословения, но даже если вовсе прогоните из дома и проклянете! И пусть только Бернадаки появится здесь еще раз! Я спущу эту жирную свинью с лестницы!
Не слушая, что кричала мне тетка вслед, я ушел, хлопнув что есть силы дверью.
Ночью с матушкой сделался удар. Она побелела, задыхалась, глаза ее закатывались. Она держалась рукой за сердце и что-то хотела говорить, но речь ее была невнятной. Сразу же послали за доктором, и тот кинул ей кровь. Он взял ее полную, с дряблой кожей руку за локоть, подставил оловянную чашку и проткнул скальпелем кожу. Помню, как по телу ее пробежала судорога, чашка опрокинулась, и кровь разлилась на простыне.
Под утро матушке стало лучше. Она прошептала, что не может умирать с грехом на душе, и велела принести образ. Она поцеловала своими посиневшими губами меня и Нину, благословила нас и закрыла глаза. Я испугался, но дыхание ее было ровное. Измученная страданиями, она заснула.