Повсюду были порубки, потравы, заезды по полям. За порубку в роще отчитываю старосту, а он в ответ:
– Батюшка Александр Львович! Не было бы воров, не было бы и дворов.
Каждый вечер Роман, староста, приходил с отчетом о произведенных в течение дня работах. Этот человек, которого я сделал своим управляющим, оказался вором столь ловким, что обирал меня до нитки, тогда как в бумагах все было гладко, так что и придраться было не к чему. Было омерзительно смотреть, как, будучи сам из дворовых, он высокомерно держал себя над всей массой мужиков. И все же я не прогонял его, потому что заменить было решительно некем. Этот хоть как-то вел дела, а предыдущий попросту пил одиннадцать месяцев в году, а в двенадцатый составлял отчет, наобум переписывая набело прошлогодний, и представлял вместе с обозрением того, что было предпринято, пусть и не исполнено в течение года.
Я стал замечать, что в мои частые отъезды в конторе меня как-то само собой заменяла Нина. Сидя в кабинете, она пересматривала отчеты писаря, тщательно вникала во все подробности и выискивала несуразности, отчитывала старосту, сама ходила проверять, хворы ли крестьянки или просто отлынивают от работы.
Первым делом, как только вставала, Нина шла в скотную избу смотреть, как скотница снимает сливки и сметану, сама перемеривала, взвешивала и отдавала бить молоко, а сыворотку и масло снова перемеривала, взвешивала. От птичницы принимала яйца и сама укладывала их, сама следила за амбарами, кладовыми, проверяла птичий и скотный двор.
Все чаще староста обращался за решением своих дел к Нине. Сперва это раздражало меня, а там я и сам стал отсылать к ней и мужиков, и писаря, и мастеровых со всеми их бесконечными делами, которые требовали все больше времени и сил, а толку от них не было ни на грош.
Иногда, устав от всей этой суеты и шума, я ложился почитать, но это было решительно невозможно, потому что в открытое окно было слышно, как Нина кому-то кричала, на кого-то ругалась или давала указания кучеру, чтобы он не напился пьян, чтобы бричку поставил в сарай, а лошадей отпряг и поводил, и пуще всего чтобы берег молодую.
Нина сильно переменилась. Она уже не скучала, как бывало раньше. Заботы по имению занимали ее целиком, и уже о том, например, чтобы поехать устроить обед в лесу, не могло быть и речи – ей не хотелось оставлять хозяйство на целый день без присмотра.
Матушка и Елизавета Петровна приехали в тот год из города поздно. Снова установились семейные трапезы с чтением газет вслух и уговариванием меня поступить на службу. Без службы, увещевали меня в один голос, человек портится, гниет, как застойная вода, а я еще молод, полон сил и могу приносить пользу отечеству. К тому же надобно получать жалованье, убеждали они, поскольку от нашего имения вовсе не было никакого дохода.
По привычке старушки живо принялись за хозяйство сами. Все им казалось, что Нина делает не так. На людей сыпались иногда совершенно противоположные приказания, и все это вносило еще большую бестолковщину. Раньше Нина соглашалась с их мнением безропотно и делала все, что ей говорили. Теперь же она вдруг вспылила из-за какой-то квашни. Произошла неприятная сцена, да еще перед дворней. Тетка, обидевшись, вздумала в тот же день ехать и стала собираться, но я настоял, чтобы Нина выпросила у нее прощенье. Примирение состоялось, но больше уже ни матушка, ни Елизавета Петровна не осмеливались перечить Нине ни в чем.
В то лето газеты принесли сообщения о суде, приговоре, конфирмации, казни.
Теперь матушка молилась за повешенных.
Снова наступила осень. От сырой, холодной погоды я стал часто болеть, чего никогда раньше не было. Нина отпаивала меня чаем с малиной или медом. Я лежал с утра до ночи в постели, закутанный, с теплыми кирпичами у ног, слушал, как отчитывает Нина прислугу, глядел, как за окном сыплет дождь, как уже снова становится виден дальний конец сада и как капает в таз с починенной крыши.
Постоянные простуды сделали меня раздражительным. Я стал замечать за собой, как иногда не могу сдержаться, и моя хандра вымещалась на Нине. То чай подавали остывшим или излишне горячим, то мне казалось, что дует, то пахло угаром. Все мои капризы Нина сносила терпеливо и ухаживала за мной, как за ребенком, укутывала, поила с ложечки, заставляла пить всякие отвары. Иногда я вдруг замолкал и молчал целыми днями. Нина не понимала, что со мной происходит, нервничала, не видя за собой никакой вины.
Я с ужасом поймал себя на том, что получал даже какое-то удовлетворение в том, чтобы доводить ее до слез. Тем более что многого в последнее время для этого не требовалось. Достаточно было швырнуть салфетку в суп, показавшийся несъедобным, или сбросить с письменного стола оставленное не на месте рукоделье.
Стоило только в задумчивости замурлыкать какую-нибудь прилипчивую кадриль, как Нина уже подпевала и заглядывала в глаза, улыбаясь робко, почти заискивающе, пытаясь составить дуэт. Я замолкал, а она усердно повторяла галопирующий мотив, пока я не обрывал ее, звоня в колокольчик Михайле, еще сам не зная зачем. Потом мы выходили к обеду – она с заплаканными глазами, я – делая вид, будто ничего не произошло, и спокойно заговаривая о том, что давно нет весточек от наших старушек, отправившихся зимовать в Симбирск.
Я не находил себе места. Что-то не давало мне покоя, гнало из комнаты в комнату, прочитанная страница не переворачивалась, сон никак не приходил.
В редкие минуты душевного покоя, когда все было как прежде, перед глазами вставали безмятежные картины прошлого года, и лесные пикники, и ночные катания на санках при лунном свете. Но в ту зиму, хотя пруд усердно расчищали от снега, мы так ни разу и не собрались кататься на коньках.
Каждый день отдалял нас с Ниной друг от друга.
Прошел еще год, измучивший нас.
Как-то незаметно, вдруг, Нина из робкого подростка превратилась в пухлеющую крикливую барыньку. Я заметил, что у нее даже провисает под подбородком, заплыли жилки на шее, стала на глазах расти родинка на губе. На нее тоже все чаще находило что-то, и она, отвернувшись к стене, твердила одно и то же, что я ее больше не люблю и никогда не любил. Я обнимал ее, успокаивал, просил, чтобы она не говорила глупостей, но Нина вырывалась и все твердила свое. Это раздражало меня еще больше, я убегал, хлопнув дверью, на двор и бродил по морозу до окоченения.
Нина хотела ребенка, Бог не давал нам его, и она несколько раз в слезах вспоминала злополучное кольцо, укатившееся к алтарю.
Ссоры, размолвки, тяжелые, многодневные, возникали из-за всякого пустяка.
Я не мог понять, как получилось, что я связал свою жизнь с каким-то чужим, далеким от меня человеком. Временами я ненавидел ее. Ненавидел не столько то, что она была неразвита, бесталанна, заурядна, попросту глупа, сколько само ее присутствие, ее крикливый голос, все время доносившийся со двора или с кухни. Больше всего меня раздражали, доводили до ярости мелочи: ее волосы, которые я постоянно находил то на диванной подушке, то на обеденном столе; пропахший ее капот, оставленный на спинке кресла; недогрызанная корочка хлеба, которую она всякий раз не доедала по какой-то необъяснимой, бесившей меня привычке. Меня выводило из себя то, как, засыпая, она трясла подолгу ногой, как привязывала платком на ночь к щекам сырые котлеты, как отмачивала в миске с молоком свои красные с потрескавшейся кожей руки.
Ссоры наши кончались ее долгими ночными рыданиями. Я брал подушку, одеяло и уходил спать в кабинет. Я ворочался на диване, на котором спал мой отец. Снова и снова перед глазами вставал этот странный человек, давший мне жизнь. Я видел его как наяву. Вот он шел, будто живой, под первыми каплями дождя, не оглядываясь, ноги расползались по мокрой глине, руки обычным манером сцепил за спиной, но то и дело, поскользнувшись, разбрасывал их в стороны, и белый картуз уже покрылся темной мокрой сыпью.
Мне казалось, что я уже понимал, о чем он хотел сказать мне тогда, при расставании, и не сказал.
Я чувствовал, что опять ко мне подбирается страшная, мучительная болезнь, которой не было названия и которая свела отца в могилу.
Потом была холодная августовская ночь.
Под сильным ветром в окно прямо над головой билась сирень, и мне не спалось. Ветер рвал ставни. Порывы его иногда были почти ураганной силы, и казалось, вот-вот очередным шквалом сдернет крышу.
Под утро ветер незаметно утих, а я все ворочался и уже понял, что не засну. Я осторожно встал, чтобы не разбудить Нину, она спала, высунув из-под одеяла ногу, и вышел в сад. За домом небо уже светало. Ветром посшибало немало яблок. На сосновой аллее накидало поломанных веток с шишками. По мокрой скользкой дорожке я спустился к пруду. Вчера еще день был жаркий, вода не успела за ночь остыть, и по поверхности разливался туман. По воде шли круги, и было непонятно, то ли падали с веток капли, то ли рыбы клевали воздух. Мне захотелось вдруг искупаться, и я с целый час плавал от берега до берега.