— Надо думать, — ответил он.
— А что с ополченцами?
— Их больше не видно… Они не прошли, раз пушки и пулеметы стреляют.
— Хочешь, я пойду туда?
— Кажется, Мануэль и Барка действуют, как надо. Они присылали ко мне связного.
Бинокль Рамоса различал только безмятежный покой скал, сосен и олив, за которым таилось столько страдания. Никакой возможности узнать что-нибудь. Оставалось лишь прислушиваться.
— Погано, что они-то воюют — те, а вот мы — нет, — сказал он.
Фашисты обстреливали местность, расчищали путь своим солдатам и затем посылали их на подготовленные позиции. Народ же сражался без командиров и почти без оружия…
— Бедняги, сейчас их там, внизу, крошат, наверно…
— Но раз уж они атаковали, может, штурмовые гвардейцы и займут батарею.
Рамос говорил нервно, его пухлые губы сделались тонкими, улыбка исчезла, всклокоченная шевелюра походила на парик.
— Во всяком случае, фашисты не прошли.
— Батарея слева замолкла.
У обоих ломило в висках от долгого напряженного вслушивания.
Приближался самолет, золотистый в сверкающем небе. Это была довольно скоростная спортивная машина. Он сбросил бомбу в пятистах метрах от бронепоезда: вероятно, на нем не было ни бомбардировочного прицела, ни бомбосбрасывателя, и бомбу швырнули через окно. Машинист, которого Рамос заранее проинструктировал, спокойно отвел бронепоезд в туннель. Сбросив все бомбы на сосны, самолет браво удалился. Запах смолы стал еще крепче.
Из бронепоезда ничего уже не было видно. В промежутках между выстрелами семидесятипятимиллиметровой пушки, от которых со звоном наковальни сотрясался весь вагон, астуриец Пепе объяснял своим потным полуголым товарищам:
— Вот здесь вместо брони — цемент. Хреново, конечно, но крепко и прочно. Поезд как будто из картона склеен, но с ним все в порядке. В Астурии в тридцать четвертом вагоны обшивали броней и как следует. Работали что надо! Да вот случилось — не досмотрели: и на революцию бывает проруха. Забыли тогда парни про паровоз, не обшили броней. Так представляешь, бронепоезд на всех парах врезается в позиции иностранного легиона, а паровоз-то обычный! Через пятьдесят километров он был весь как решето. О нем и говорить больше нечего, да и о машинисте тоже. Ну, а мы сумели проскочить ночью на другом составе с другим паровозом — теперь уж бронированным — и забрать наших ребят, пока легионеры не подтянули артиллерию.
— Пепе!
— Что?
— Их батарея все молчит.
Выйдя из туннеля, Рамос стал наводить бинокль на позиции мятежников, как слепой, который пытается что-то понять на ощупь.
— Наши откатываются к деревне, — сказал он.
Ополченцы отступали, отстреливаясь. Они исчезли в траншее. Фашисты должны были пройти за ними триста метров по открытому месту.
Рамос вскочил на паровоз, отдал приказ выдвинуть бронепоезд на опушку леса, но так, чтобы не попасть под огонь фашистских батарей.
Фашисты шли вперед. После беспорядочного отступления ополченцев их движение казалось автоматическим.
Пулеметы бронепоезда вступили в дело.
Фашисты начали падать, беспомощно вскидывая руки или прижимая кулаки к животу.
Вторая волна, остановившись в нерешительности на опушке у последних деревьев, затем решилась, бросилась вперед, и люди снова начали падать; пулеметчики бронепоезда были плохими солдатами, но меткими стрелками. Впервые за весь день Рамос наблюдал врага в одной и той же странной позе: вытянутая рука, подкосившиеся ноги, словно он пытался в прыжке схватить смерть. Так они гибли на бегу. Те, кто остался цел, пытались добраться до леса, откуда вели огонь фашисты, укрывшиеся от пулеметов бронепоезда.
Справа донеслись винтовочные выстрелы. Это наступал еще один отряд ополченцев. Фашисты уходили лесом, беспорядочно отстреливаясь.
«У них есть командиры, у них есть оружие, — говорил себе Рамос, запустив руку в курчавые волосы, — но они не пройдут. Это факт: они не пройдут».
Глава третьяИспытания летчиков продолжались.
В тишине знойного дня к Маньену подошел доброволец в свитере.
— Капитан Шрейнер.
Он был похож на юркого волчонка с острым носом и жестким взглядом, бывший помощник командира эскадрильи Рихтхофен. Маньен дружелюбно рассматривал его.
— Вы давно не летали?
— С войны.
— Черт побери! Сколько же вам понадобится времени, чтобы снова войти в форму?
— Думаю, несколько часов.
Маньен молча посмотрел на него.
— Думаю, несколько часов, — повторил Шрейнер.
— В авиации работали?
— Нет. На шахтах Алеса.
Отвечая Маньену, Шрейнер глядел не на него, а на вращающиеся пропеллеры учебного самолета. Пальцы его правой руки дрожали.
— Вызов пришел слишком поздно, — сказал он. — До Тулузы пришлось добираться на грузовиках.
Он закрыл узкие глаза и прислушался к шуму двигателя. Его дрожащие пальцы судорожно вцепились в свитер. Маньену был понятен этот жест: он страстно любил самолеты и чувствовал свою близость к Шрейнеру. Не открывая глаз, Шрейнер глубоко вдыхал сотрясавшийся от шума воздух. «Так, должно быть, дышат, выходя из тюрьмы», — подумал Маньен. Этот смог бы командовать (Маньен искал себе заместителей), в его голосе была четкость, присущая многим коммунистам и военным.
Главный инструктор Сибирский возвращался по летному полю в дрожащем от зноя воздухе; его заместитель позвал Шрейнера, и тот направился к учебному самолету, не торопясь, но все еще не разжимая пальцев на свитере.
Все летчики смотрели на него — из бара и со взлетной полосы.
Многие участвовали в мировой войне, но Маньен был не вполне в них уверен; глядя же на этого человека, сбившего двадцать два самолета союзников, даже наемные летчики, следившие, не отрывая глаз, за учебным самолетом, испытывали только одно чувство — профессиональное соперничество.
Скали, Марчелино и Хайме Альвеар, стоявшие возле бара, по очереди смотрели в бинокль. Хайме Альвеар, учившийся во Франции, был прикомандирован военным переводчиком к интернациональной эскадрилье. Рядом с этим огромным краснокожим индейцем, на шишковатое лицо которого все время спадали пряди волос, стоял другой — маленький багрово-красный индеец Вегас по прозвищу Святой Антоний, который по поручению БРС щедро снабжал «пеликанов» сигаретами и патефонными пластинками. Между ними просунул длинный нос Коротыш, черная такса Хайме, по общему мнению приносящая счастье. Отец Хайме, как и Скали, был искусствоведом.
С другого конца аэродрома, где Карлыч проводил испытания пулеметчиков, донеслась дробь очередей. Самолет оторвался от земли довольно сносно.
— С добровольцами будет трудно, — сказал Сибирский Маньену.
Маньен и сам знал, как нелегко будет добровольцам контролировать действия наемных летчиков, окажись их собственный профессиональный уровень ниже.
— Вы назначили меня инструктором, господин Маньен. Спасибо за доверие.
Они сделали еще несколько шагов, не глядя друг на друга: оба следили за летящим в небе самолетом.
— Вы меня знаете?
— Вроде бы да…
«Я ровным счетом ничего о нем не знаю», — думал Маньен, покусывая свой галльский ус. Ему нравился Сибирский; несмотря на светлые завитки волос и щеголеватые усики, грустный голос Сибирского выказывал в нем ум, по меньшей мере жизненный опыт.
Маньен, в сущности, знал о нем только то, что он несомненно был превосходным летчиком, профессионалом.
— Вот что я хочу вам сказать, господин Маньен: здесь меня принимают за красного… Может, оно и лучше… Спасибо… Мне хотелось бы только, чтобы вы знали, что я и не белый… Все эти летчики, даже те, кто постарше, не слишком хорошо знают жизнь…
Сибирский смущенно смотрел себе под ноги. Потом поднял глаза к самолету, с минуту следил за ним взглядом и сказал:
— В общем, летает — это все, что можно сказать…
В его голосе не было иронии — тревога. Шрейнер был одним из самых пожилых пилотов; и сейчас на этом поле не было никого, кто не думал бы с тревогой о том, что сорок шесть лет жизни — из которых десять на шахтах — могут сделать из бывалого аса.
— Завтра для Сьерры нужно по меньшей мере пять самолетов, — озабоченно сказал Маньен.
— Я ненавидел жизнь, которую вел у своего дяди в Сибири. Я постоянно слышал разговоры о боях, а сам ходил в гимназию… И вот, когда пришли белые, я ушел с ними… Попал в Париж. Шофер, механик, потом летчик. Я лейтенант французской армии.
— Знаю. Вы хотите вернуться в Россию, да?
Многие русские, в прошлом белые, сражаются в Испании, чтобы доказать свою лояльность и вернуться на родину.
С конца залитого солнцем летного поля снова донесся рокот пулемета.