проступка, который я неосознанно совершил.
На мой взгляд, в устранении шума разыгрывается своего рода одомашнивающая блокировка динамики социального и последующие движения, выражения и особенности, которые лежат в основе бытия с другими: укротить, отрегулировать и сдержать с помощью понятия об уважении и рассмотрения сил как всегда уже находящихся внутри социального поля. В то время как шум восстает как индекс движений и тел, как регистр несанкционированного поведения, глушение шума может указывать на пределы конкретного социального климата. Таким образом, аудиальная география существует в само́й встрече или сплетении шума и тишины, задавая непрерывную артикуляцию того, что допустимо.
Следуя этому полемическому сплетению, я бы предположил, что в нашем погружении в шум и тишину мы, в свою очередь, сталкиваемся с вопросами места и безместности, домашней укорененности и городской мимолетности. Как показывает палец, мои шумные артикуляции оспариваются лишь исходя из места, где они происходят – палец указывает на знак, а не на меня непосредственно, помещая мой шум в демаркированную зону «тихого вагона». Стало быть, я подчинен логике места и того, что кажется неуместным. С этой точки зрения шум по определению есть звук, который возникает там, где его не должно быть. Он проникает внутрь, подрывая конкретную установку. Таким образом, команды тишины и молчания суть концепты, основанные на месте, применяемые к ситуативным событиям и архитектурным пространствам: хотя определенный звук, где бы он ни раздался, всегда может побеспокоить, он приобретает специфику через локализацию и введение в реляционную игру. Это можно проиллюстрировать на примерах из историй политики борьбы с шумом и связанных с ними правительственных исследований шумового загрязнения. В этой сфере за вопросом о шуме сразу же следуют те, что касаются городского планирования, жилищного строительства и охраны окружающей среды, крепко укореняя шум в географии. Именно такое переплетение проблем заставляет меня услышать в шуме и тишине пространства дома и продолжительные реверберации жизни сообщества.
Интерьеры
Я хочу описать напряжение между тишиной и принуждением к молчанию, включив их в аудиальное исследование повседневности, и в данном случае использовать переплетение тишины и шума в качестве рамки для рассмотрения условий дома. Кроме того, я хотел бы распространить модель дома на пространственное воображение в целом, рассмотрев дом как архитектурное ядро для понимания других жилищ и ситуаций. Может быть, указательный палец уже сигнализирует о форме одомашнивающей власти, которая выводит на передний план воспоминания об укоре, в конечном счете определяя способы нашего размещения в окружающем мире и вслушивания в него?
Поднимаясь из-под земли, выныривая из глубин, мое внимание обращается к дому – дому, который противостоит вызовам городской жизни, напряжениям стольких подземных переживаний, дезориентирующему эху и в этом смысле может быть понят как противовес динамике воздействия среды. Опыт возвращения домой дает нам комфорт и передышку от требований внешнего мира. Снять обувь, заварить чай и откинуться на спинку дивана – все это определяет дом как тихое пространство для моментов успокоения и расслабляющего комфорта. Именно там мы спим, погружаясь в мягкость постели и тихие звуки ночи снаружи. У этого образа дома, конечно, много версий, и все же он остается тем самым местом, где возделывается приватность и, соответственно, интериорность индивидуальных и семейных забот. Он работает как пространство физической защищенности; олицетворяя удобство, дом продлевает безопасность и стабильность, которые мы находим в представлениях о родине. Быть дома – значит принадлежать, располагаться в более широкой складке национальной принадлежности. Мы пытаемся обрести дом, почувствовать себя как дома, ищем домашнего как исполнения особого желания вернуться домой. Дом сплетает идею места с идеей принадлежности: вернуться домой – значит восстановить локус своих первых переживаний.
В противовес этим проецируемым идеалам мобильность, быстротечность и бездомность становятся признаками нарушения стабильности упорядоченного дома. Покинуть дом – значит разорвать узы семьи и общности, одновременно осуществляя ви́дение прогресса, расширения семьи. Кроме того, бездомное тело разрушает границы между домашним интерьером и публичным экстерьером, смещая проживание в пространства социального собрания и общественного опыта. Жить в городском парке – значит выводить из строя глубинный социальный и психический механизм домашней жизни. Если брать шире, то миграция, поиск убежища и беженцы нарушают границы государства, а находящийся вдали от дома иностранец получает статус нелегала.
По мере того как в недавний исторический период нация в глазах своих представителей стала выглядеть более «домашней», такие люди как беженцы, лишенные нации, стали казаться еще более бездомными[82].
Даже на фоне современных движений и комплексной мобильности глобализированного общества дом выступает в качестве незыблемого ядра стабильной жизни и выражения общих ценностей: можно взглянуть на дом как на синтаксис общности, помещенный в контраст с энергией городской жизни и всеми ее дифференцирующими фрагментами. Таким образом, вернуться домой – значит войти внутрь.
Чувствовать себя как дома, обустраивать дом, приезжать домой, возвращаться домой… Сфера домашнего пространства – ключевая географическая координата в движениях и энергиях повседневности. Для большинства из нас это единственное фиксированное пространство, из которого вытекает все остальное; основа, отталкиваясь от которой человек выходит в мир и к которой он регулярно возвращается. Можно сказать, что дом «регулирует» приливы и отливы чьей-либо деятельности, обеспечивая ключевой пространственный ориентир, из которого могут быть выведены все прочие точки зрения на связь с миром. Как отмечает Гастон Башляр, дом – это фиксированный, но мощный концепт, исходя из которого уравновешиваются и переживаются все остальные пространства, архетипический образ, порождающий множество психических проекций[83]. Понятно, что в таком случае дом ставит себе на службу саму идею и конструкцию интериорности, помогая формировать менее материальные формы частной жизни. Дом как проектируемое стабильное место, как координация и организация потоков и разрывов, присущих повседневной жизни, дестабилизированному ядру самости, выражает интериорность, становясь интимным отражением жизни и ее частных ритуалов. Дом – это эмоциональное пространство, сбалансированное с помощью упорядоченной отделки – от стула, на котором сидишь каждый вечер, до любимой чашки. Он обещает, что всем вещам найдется свое место, а отношения стабилизируются вокруг набора общих ценностей, ритуалов и представлений – и что на самом деле всегда можно вернуться домой. Такая динамика несет в себе набор сложных и противоречивых реалий, помечающих дом как продолжение родины, как место социальной морали, как границу, локализующую гражданство, собственность и социальное признание. Таким образом, «разрушенный дом» становится серьезнейшей трагедией.
Внутренняя жизнь и развитие частного в западном обществе протекают параллельно эволюции домашнего пространства как рафинированной сферы непосредственно семейного. Производство домашнего очага тесно связано с буржуазной концепцией приватности, сплетающей достаток среднего класса с неизменным