Разминая ложкой очередную таблетку, он испытывал неведомое доселе горькое наслаждение, – взгляд его в эти минуты приобретал укоризненное выражение, а пальцы подрагивали. Здоровье разворачивалось под уклон, и Юрий Андреевич, как все мы, беспомощные, тщился урезонить гибельную скорость с помощью микстур.
Запив таблетку кипяченой водой из глиняного графина, Кремнев присел на кухонный стол, слегка помассировал пальцами виски. Ему было тошно и одиноко. Он глядел в окно, где торчали, как гвозди, одинаковые коробки блочных домов, усилиями живущих в них людей приукрашенные кое–где витражами, балконной зеленью и сушившимся разноцветным бельем, отчего стены приобрели сходство с мозаичными панно заграничных авангардистов, – он глядел на этот убогий пейзаж и думал вот что,
«Мишенька вырос, – думал он, – и его обман – это не обман вовсе, а самозащита от нас, двух олухов, не дающих себе труда заметить, что он давно стал взрослым. Даша устраивает сцены, потому что ей обидно слышать его вранье и чувствовать, как он отдаляется от нее. Только отдаление она чувствует, а понять ничего не хочет и не умеет. Она не понимала никогда своего мужа, теперь не понимает взрослого сына… Даша тоже живет одиноко в своем заколдованном мирке, куда ему нет ходу, да и нечего там ему делать, скучно. Они все трое давно живут врозь, каждый в своей скорлупе – и Миша, и он, и Дашенька.
Что ж, – думал дальше Юрий Андреевич, – таков мир, беды тут нету. Так живут люди вокруг, и так можно жить, если уважать и понимать одиночество своего ближнего, не тащить его силой, волоком в бессмысленные пустые объятия. Прижаться можно к телу, к дереву, к стене – душу не ухватишь руками, она ускользнет, и никакими оковами ее не удержишь».
Он поставил на плиту чайник, намазал тонко маслом ломоть хлеба, а сверху положил кусочек засохшего голландского сыра. Сидел, осторожно жевал, стараясь, чтобы сыр не попал в дупло, прислушивался к звукам из комнаты.
В комнате давно было тихо. С бутербродом в руке, крадучись, он приблизился к двери. Сын и жена сидели на диване в странной позе. Миша утешающе гладил жиденькие материны волосы, кривился в улыбке, а Даша неуклюже привалилась к его плечу своим тучным телом. «Бедные дети», – с ядовитым сочувствием отметил Юрий Андреевич, а вслух громко отчеканил:
– Ну, молодцы! Так–то намного умнее, правда? Чем сырость разводить.
Через двадцать минут они выезжали из Федулин– ска на Горьковское шоссе. Миша, снисходительно и горячась, рассуждал о новом фильме Тарковского. Даша скромно, как девушка, хихикала, поддакивала и робко переспрашивала.
«Дети, какие дети, – Юрий Андреевич косился на них в зеркальце. – Эх, годков десять бы еще побыть с ними, поработать, посуетиться, посвирепствовать, пожить. Бог мой!»
Шоссе серым вязаным полотнищем стелилось под колеса. Головная боль, усмиренная анальгином, стихла, только затылок чесался, будто туда, внутрь, засунули кусочек картона.
– Я на часок, – вдруг сказал Миша. – А потом мне нужно опять быть в городе…
11
Наташе Гаровой позвонила подруга Света Дорошевич, которая весь последний школьный год уговаривала Наташу ехать вместе в Москву в театральный институт, где у них будет шанс встретить живого артиста Василия Ланового. Теперь Светка восьмой месяц работала в лучшем и единственном федулинском ателье «Ариадна» и была довольна судьбой. Больше ни о каком институте она не помышляла. Закройщик Эрнст Львович, с первых дней не обходивший вниманием смешливую Светку, проводил с ней долгие беседы о
вдохновенном и благородном призвании портнихи, о редкостном таланте чувствовать линию и прочих умопомрачительных вещах. Эти беседы действовали на Светку, как наркотические уколы. Приходила в себя она только тогда, когда чувствовала на своей юной коленке хитрую руку пожилого закройщика.
– Что вы, Эрнст Львович! – вспыхивала она. – Я такая еще невинная.
Эрнст Львович искренне обижался, сопел и отходил, потирая ладонью влажную лысину. Ему было сорок пять лет, он был толст, подобно Санчо Пансе, и понимал действительность сложно, как карнавальное шествие распаленных греховными желаниями женщин. Эрнст Львович неоднократно бросал свою жену и пятерых детей, будущих закройщиков, но каждый раз возвращался с повинной и бывал помилован. Жена его, татарка, обожала смотреть на его многодумное лицо, более подходящее какому–нибудь древнему философу или библейскому пророку, и жадно таяла от прикосновения его пухлых сильных искусных рук. По ателье Эрнст Львович частенько, распарившись, расхаживал в шелковой майке, давая возможность заказчикам любоваться своими круглыми плечами, поросшими сплошь рыжим пухом.
– Наталка, – сказала Света в телефонную трубку, – Эрнст Львович сделал мне предложение.
– Какое?
– Глупая ты, Талка, господи, он же мужчина, красивый и толстый, а я женщина. Он хочет осчастливить меня законным браком.
– У него же есть жена.
– Ничего не значит.
Наташе невесело было продолжать треп, но она не позволяла себе расслабиться.
– Если не значит, то соглашайся.
– Он жирный и потный.
– Ничего не значит.
Светка немного посмеялась, потом строжайше повелела:
– Натали, собирайся и иди ко мне.
– Зачем?
– Зачем, зачем. Посидим, поохаем. Зачем еще.
– Говори правду.
– Ну, мальчишки придут кое–какие. Ты их знаешь. Егорка Карнаухов. Может, еще великий физик Мишка Кремнев. Помнишь, он в параллельном классе учился? Ушастый такой и малость придурошный. Ну, возможно, Эрнст Львович заглянет для представительства.
– Эрнст Львович? Ты что, Светка, серьезно, что ли?
– Милая Натали, тебе хорошо жить с твоими данными, а мне пора подумать о своем устройстве. Девушке уже восемнадцать стукнуло.
– Я сейчас приду.
Наташа повесила трубку и посмотрела на мать. Анна Петровна со вниманием выслушала весь разговор.
– Какой еще Эрнст Львович? – спросила она. – Дочка, ты в своем уме?
– Я в своем, а Светка не в своем. Я приму меры. Она у меня запляшет.
– Ас Геной вы сегодня разве не встречаетесь?
Наташа напружинилась, уперев руки в колени. Очень редко мать произносила это имя, очень редко и с непонятным выражением, выводившим Наташу из себя. Сейчас Анна Петровна спросила спокойно, как о человеке давно и хорошо знакомом. Это было что–то новое.
– Ты хочешь вызвать меня на откровенность, – тон у Наташи был подозрительным, – почему? Тебе же не нравится Афиноген. Он кажется тебе чудовищем, мамочка. Он и мне иногда кажется чудовищем, но без него я не могу, не могу! – Слезы подступили к Наташиным глазам, и голос осел. – Он околдовал меня, мамочка, опоил какой–то сладкой отравой. И я не хочу выздоравливать.
Анна Петровна уже заботливо обнимала, утешала дочку.
– Доченька, доченька, – шептала Анна Петровна. – Все это пройдет, вот увидишь. Это не любовь, ты же сама понимаешь. Любовь делает человека счастливым, а ты исхудала и часто плачешь. Это пройдет, увидишь.
– Я не хочу, чтобы проходило!
Наташины глаза вспыхнули неожиданным гневом.
– До чего он тебя довел, дочка, – обомлела Анна Петровна. – Да пусть он лучше околеет, такой злодей!
– Нет! – крикнула Наташа. – Не говори так.
У Светки в комнате на кушетке листал журналы мод Егорка Карнаухов. Наташа встрепала его волосы.
– Отстань! – сказал Егор. – Кто я тебе, котенок, да?
В классе Егор носил кличку «пришелец». Так его прозвали за склонность к фантастической литературе и постоянную мрачность, точно он маялся хронической зубной болью. Зубы у Егора не болели, и смеяться он умел не хуже других, но считал смех признаком легкомыслия и малой осведомленности. В младших классах девочки обожали щекотать Егора. Он долго с достоинством терпел щекотку и щипки, беззлобно отмахиваясь, но в конце концов не выдерживал и начинал хохотать. Тут уж было на что поглядеть, потому что хохотал Егор так же долго, как перед этим терпел. Никто не мог его остановить, и частенько учитель так и выпроваживал его – хохочущего, в слезах и красных пятнах – из класса. «Пришельца» повели на луну отправлять!» – всегда острил кто–нибудь вдогонку. Но то было в младших классах, давно, хотя Наташа помнила.
– Давай его пощекочем? – предложила она Светке.
– Кому–то сейчас пощекочу, – хмуро предостерег Егор, – три года будет чесаться.
Но Светка уже в нетерпении заходила со спины, а Наташа с лукавым лицом приплясывала перед ним, выделывая руками затейливые пассы.
– Да вы что? – испугался Егор, вжался в кушетку. – Кричать буду. Мама!
От позора и унижения спас Егора приход Эрнста Львовича, который явился с букетом гвоздик в одной руке и с бутылкой шампанского в другой. Закройщик был одет в строгий серый костюм, шея повязана пестрым галстуком, лысина серебрилась капельками пота. Увидев, что Света не одна, Эрнст Львович замешкался на пороге. Наташа прыснула, Егор крякнул с облегчением, потянулся и включил магнитофон. В комнате зарокотал хрип битлов.