Он возвысился над ней грозным призраком, а после быстренько поскакал к воде, на ходу срывая рубашку и брюки. Как раз из озера возникли счастливые жених и невеста, Егор чуть не сшиб их с ног.
Он долго плыл широкими саженками, потом лег на спину и закрыл глаза. Вода покачивала, успокаивала и нежила его, маня опуститься поглубже. Егор Карнаухов не сожалел о минутной вспышке и множестве вырвавшихся на волю злобных слов. Хотя сознавал, что проявил слабость и ни за что обидел не бестолковую, серьезную и добрую Наташку Гарову.
Это было слишком мелкое событие в сравнении с тем, что он переживал теперешним летом. Мир в самом деле изменился в его представлении, он различал в прежде привычно ясном и праздничном мелькании дней и событий некие уродливые и пугающие черты. Словно он пировал с друзьями, шутил и веселился, и вдруг из–за кустов выглянуло чужое, мерзкое рыло. Выглянуло, подло мигнуло и спряталось.
Карнаухов сказал Наташе правду, все началось с того момента, когда он стороной узнал, что его отца собираются проводить на пенсию. Нежно привязанный к отцу, он видел незаметное другим, видел, как сильный, умный человек в короткий срок постарел, обрюзг, ссутулился и начал разговаривать осевшим, мнимо бодрым пустым голосом, будто извиняясь и прощаясь.
Что–то перекосилось в сознании Егора, и теперь многие вещи, не имеющие никакого отношения к отцу, он видел ожесточенными, затуманенными глазами. Взять, к примеру, вот этого жирного Эрнста Львовича. Как возможно, что он ходит петушиными кругами около Светки Дорошевич, девочки с хохочущим ртом, ' которую Егор отлично помнил в форменном платьице, тискающую руки от чудовищного смятения по поводу посаженной в тетрадке кляксы. Разве она уже женщина? Нет, она прежний наивный и смешной, лукавый подросток. Но ведь она сама поглядывает на Эрнста Львовича взглядом, в котором мелькает далеко не детское выражение вызова и обещания. Что это? Как понять? Подло, дико, но существует, – вот оно перед ним. Истинная чистота, не стыдясь, исполняет таинственный любовный танец перед пожилым, волосатым существом. Зачем? Для какого неведомого смысла?
Егор утомился и поплыл к берегу. Эрнст Львовичи девочки сидели в такси.
– Карнаухов! – крикнула Света, подруга школьных дней. – Давай побыстрей, а то на счетчике шесть рублей настукало.
«Деньги не твои пока, – хотел сказать Егор. – Рано тебе их считать».
Но не сказал, не спеша оделся, забрался на заднее сиденье, рядом с Наташей. Гарова, бледная, глядела в сторону.
– Извини, – шепнул ей Карнаухов. – Я тебе не хотел хамить. Так вышло.
– Я понимаю, – сказала Наташа. – Мне не надо было рассуждать про твоего отца. Я сделала тебе больно.
– Да, не надо было.
– Нет.
– Мне кажется, Гена работает с твоим папой.
Егора раздражало, что их разговор слушает Эрнст Львович.
– Ну и что?
Наташа произнесла на тихом дыхании, готовая оборвать себя на полуслове.
– Это такой человек, который может помочь. Хочешь, я его попрошу? Он мне не откажет.
– Ты девочка, Натали. Попросить можно достать джинсы. О таких делах никто никого не просит. Оставим это. Ерунда. Забудь.
– Какие–то секреты, – вмешалась Светка. – Се– кретчики объявились. Ух!
Эрнст Львович обернулся с переднего сиденья и хмыкнул.
– Чего? – обрезал его Егор Карнаухов. – Вы–то чего мычите?
– Егорий!
– Молотой человек, я никому не хочу турного, – предельно вежливо объяснил Эрнст Львович. – Я сказал «хм!», потому, что потумал, как странно устроена наша жизнь.
Дальше они ехали в молчании. У первых домов, освещенных тусклыми в сумерках фонарями, Егор покинул компанию.
Эрнст Львович подвез подруг к Наташкиному подъезду, а сам еще заехал в магазин и купил себе к ужину четвертинку водки.
12
Вечером на город неожиданно упал стремительный буйный ливень. Вода мгновенно сбила пыль с домов и асфальта, разворошила траву, веселыми, тонкими струями зашуршала по жестяным крышам, застучала в стекла. Федулинск засиял, как выщербленный старый медный таз для варенья.
Застигнутые врасплох жители прятались в подъездах, под карнизами и арками, томились у дверей магазинов и клубов.
Редко какой смельчак, гикнув «Эхма!» и закутав голову рубашкой, выныривал под искристый водопад и сломя голову скакал по лужам, надеясь куда–то поспеть в срок. Водители машин выключили бесполезные «дворники» и остановились там, где их застал удивительный дождь. Влюбленные кавалеры с наслаждением тискали промокших подруг под прохудившимися липами парка. Осторожные хозяйки на всякий случай погасили электричество и наглухо закупорили окна. В темноте Эрнст Львович без помех выдул залпом стакан водки, захмелел и в одних трусах отчаянно вымахнул на балкон. Одинокий Петр Иннокентьевич прокрался на кухню и накапал в мензурку сорок капель корвалола. Капитан Голобородько отдал приказ дежурным по городу – смотреть в оба.
Николай Егорович подумал о том, что такие дожди приносят счастье, и сказал сыну, чтобы тот резал мясо помельче. Они вместе стряпали мясной салат.
Девушки Наташа и Света, увлеченные разговором о сложностях и коварстве любви, почти не обратили внимания на внезапный ливень.
Братья–хулиганы Лева и Колюнчик в будке около клуба подстерегали заезжего пижона, осмелившегося два раза пригласить на танец местную девушку. С завистью прислушивались они к звукам музыки из зала, откуда их вытолкали дружинники.
Наконец свирепый раскат грома потряс до основания каменно–деревянный Федулинск, и тут же, вырвавшись из адской тьмы, совсем низко над домами хрустнула ослепительным светом чудовищная молния. На мгновение мокрый город осветился и возник из темноты и ливня, как игрушечная панорама в киносказках покойного Роу. Бедные федулинские старушки неистово закрестились, живо припомнив предсказания бывалых людей о скором конце света. Завыли перепуганные собаки.
В течение десяти минут непрерывно гремели раскаты и причудливые зигзаги миллионами коротких замыканий исполосовывали тьму над Федулинском.
Внезапно гроза прекратилась, очистилось небо, всплыли омытые влагой яркие звезды, и только далеко на западе словно погромыхивал на стыках и сигналил прожекторами уходящий поезд.
Тишина и благодать опустились на чистый, уцелевший город. Воздух густо запах ароматом листвы и расщепленным кислородом. Маленькие дети в домах успокоились и перестали плакать. Со стуком распахивались окна и двери балконов.
Чудо природы – летняя гроза – свершилось.
Часть II
Афиноген в больнице
1
Пора, пора вернуться к Афиногену, который лежит на узком операционном столе со вспоротым животом. Операцию делает недовольный, насупленный Иван Петрович Горемыкин. Телефонный звонок раздался в восьмом часу, когда он доставал из холодильника запотевшую бутылку светлого жигулевского пива. Дежурный хирург, недавняя выпускница мединститута им. Сеченова, растерялась и не смогла поставить диагноз.
Рассерженный Горемыкин в сердцах спросил по телефону:
– А что же, Галочка, этот ваш больной не может потерпеть до утра? Куда он так спешит?
Галочка по–старушечьи затарахтела в трубку.
– Я боюсь, Иван Петрович. Он очень корчится.
– Говорите разумно, если можете. Он что, от смеха корчится?
– Кишечник не прощупывается, живот твердый, как камень. Видимо, спазм… Или перитонит.
– У вас, Галочка, в голове спазм, – доверительно сообщил Иван Петрович и бросил трубку.
Дан ткнулся ему носом в ладонь.
– Вот так, пес, – наставительно заметил Иван Петрович. – Примечай как измываются над твоим хозяином. Между прочим зарплата у нас с бесценной Галочкой почти одинаковая.
Он сходил на кухню и налил собаке в миску кислых щей. Дан залакал с шумом, сопеньем и присвис– тыванием, чем пробудил в хозяине встречный аппетит.
– А вот мне и поесть толком некогда, – Горемыкин заворачивал бутерброды в этиленовый пакет.
Не могу же я, как ты, жрать на ходу. Еда – дело серьезное. Да перестань, наконец, чавкать, как свинья!
Дан повилял хвостом и залакал еще поспешнее, кося на хозяина красноватые белки.
В больнице его встретила Галина Михайловна и провела в ординаторскую, где на кушетке, скорчившись, мучился Афиноген Данилов.
Горемыкин, не здороваясь, знаком показал ему, что надо лечь на спину.
– Лежать не могу, – улыбаясь, сказал Афиноген, – потому что больно.
С этими словами он послушно вытянулся на спине.
– А почему вы без халата, доктор? – спросил Афиноген. – В стирке, что ли, халат?
Иван Петрович нехотя взглянул в лицо больного. Он привык к страху, растерянности, панике на лицах страдающих и ждущих помощи людей. Самые мужественные из его пациентов в горькие минуты непонятной, внезапно подступившей боли часто теряли себя, роптали и начинали произносить несуразные, умоляющие слова. Человек со стороны – не врач – не всегда мог заметить эту паническую перемену. Многие больные сохраняли внешнее достоинство и приличие. Горемыкин умел безошибочно различать под маской равнодушия и напускной бравады обессиливающее смятение перед надвигающейся бедой. Боль и страх смерти рано или поздно выворачивали человека наизнанку, срывали покровы годами приобретенных манер и привычек, выдавливали из глаз животное выражение: ничего не существует, доктор, кроме моей боли! Это всегда раздражало Горемыкина, хотя он и научился находить необходимые слова утешения. В юности он зачитывался романами Конрада, Джека Лондона, Грина, преклонялся перед сильными и гордыми характерами эллинского склада, а в жизни слишком часто довелось ему наблюдать слабость и унизительную покорность судьбе. Горемыкин не осуждал своих больных, потому что сам остерегался болезней и не мог предугадать, как поведет себя в роковых обстоятельствах. Он лучше других понимал, что болезнь и смерть неизбежны, и в конце концов всеми силами своей неробкой души возненавидел именно эту чудовищную неизбежность ухода. Он сражался с ней в открытом бою ежедневно, умело от*