― Любимый! На марше встретимся! ― попыталась она целоваться.
Она ничего во мне не видела.
Злой, я подошел к своей батарее. В кострах давно все сгорело. Но намаянная сверх возможных сил батарея уснуть не могла. Я наткнулся на Касьяна Романыча. Он в обиде говорил обо мне.
― Нет, ― говорил он. ― Нет. Не понимает он казачьего сусла. Барин. Ему бы все ― в казенно. А казенного сколь. Казенного воруй не переворуй. А казак? Казак спокон века трофей свой брал.
И, видно, он это говорил давно и надоел.
― Ты-то чо, Касьян. Чо, разве не видели мы, как ты его в трофей брал. Из шаровар-то хоть выскреб где по дороге?
― Не мой годок бы ты был, Серпун, я бы сейчас тебя шодой-то достал! ― огрызнулся Касьян Романыч.
― Ага, ты бы достал! ― в усмешке сказал Серпун, казак из ездовых второго взвода.
― Мелко племя! ― сказал Касьян Романыч то ли обо мне, то ли о Серпуне. ― Вот я сейчас скажу, случай был, не у нас, там, в Расии, ― сказал дальше он. ― В одном селе народ не умел сказать “ш”. Надо “ш”, а они все вместо этого говорили “ч”. Им-то самим ладно было. Жили. А пришла к ним на базар продать курицу-несушку баба. Стоит. Подходят ― и про курицу: несучка? Баба им: нет! Отходят. Подходят другие, про курицу: несучка? ― Баба опять: нет! ― опять отходят. Третьи подходят и свое: несучка? Нет, нет! ― отвечает баба, а сама, конечно, понять ничего не может. И так ― весь день: несучка? ― Нет! ― Несучка? ― Нет! ― И дошло, что баба схватила курицу за ноги и давай ей над головой вертеть: да сучка, сучка, вылитая бледь! ― Касьян Романыч пождал, не засмеются ли. Никто не засмеялся. ― Вот так же и он нас не понимаит! ― сказал он. ― Конь казаку дороже отца-матери, жены и детишек! А он с боя взятого коня в казенные определяет!
― Им, их благородием, взят-то! ― сказал Серпун.
Я пошел на голос одного из недавних моих собеседников, драгунских батарейных.
― И вот я решился, господа! ― рассказывал он. ― Мы уже встречались несколько раз. Она позволяла провожать себя до дома. Я, признаться, был в восторге, в этаком опьянении. И я решился. Мне наутро ― к месту службы, сюда, господа, в Персию, в нашу Кавказскую кавалерийскую. Да как же, думаю, без поцелуя! А у нас в Боровске ― это Калужской губернии, господа. У нас, знаете, он же на холмах и весь в черемухе, весь в палисадниках. Темных мест много. Ночь светлая. Чуть от палисадника отошел на мостовую ― светло. Мы идем, а я все не решаюсь. Уже вот и дом ее близко. Сейчас уже и собаки их залают, и дворник выйдет. Эх, думаю, надо, как в Протву, у нас река Протва, господа. В детстве ― с разбега в нее! Мы остановились в виду их дома, встали друг подле друга. Ее лицо стало так близко мне. Я решился наконец.
― И здесь о том же, ― сказал я.
Я прислушался к себе. Ничего, кроме гудения в причинном месте и нарастающего желания снова овладеть Валерией, я не чувствовал. А хотел я видеть прибрежные луга, холмы в перелесках и шестнадцатилетнюю мою Ражиту.
― Я решился, господа, ― сказал драгунский батареец. ― Можете надо мной смеяться. Но я не знал, как целуются. Мне думалось, надо взять ее лицо в ладони. Я прикоснулся к ее щекам. Она же в ответ: “Ой, какие у вас руки теплые!” ― и я не знаю, я не испугался, нет. Меня остановило. Я опустил руки.
― Не поцеловали? ― спросил второй драгунский батареец.
― Нет. Не знаю. Что-то во мне остановило меня. Этот возглас о теплых руках. Это как-то я не знаю, господа. Но не должно было быть так. Как будто она была опытной. Как будто она заранее знала и была готова. Нет, не так. Как будто она, ну, одним словом, была опытной. Вы понимаете, господа? ― в волнении терял речь драгунский батареец.
― “Но я Голицыну увидел…” ― сказал я о своем.
Я лег за зарядный ящик. Вестовой Семенов учуял меня и пристал с попоной: вашвысокблродь, а ну, как змея или кто-нибудь! ― Я не повернулся. Павел Георгиевич окликнул меня.
― Да, отбой! ― сказал я.
― Батарея, отбой! ― повторил он.
Пошумело все и утихло. Я заснул. Я очень хотел увидеть во сне луга, холмистые перелески и Ражиту в образе моей шестнадцатилетней невесты. А увидел только, что кто-то сказал мне: зато не мерин.
Еще было темно, когда я услышал тревожный голос Павла Георгиевича.
― Вот, вот тут! ― говорил он.
― Так что, ваше благородие, ничего не видно! ― страдающе отвечал его вестовой.
― Да зажги огонь, тюля! Найди какую-нибудь щепку да зажги! ― вполголоса, но зло сказал Павел Георгиевич.
― Что, Павел Георгиевич? ― спросил я.
― Да черт его знает. Кажется, меня кто-то в шею тяпнул! ― в тревоге ответил он.
Я не успел вскочить, как шарящий по земле в поисках щепки вестовой вскрикнул.
И его, и Павла Георгиевича укусил большой скорпион. Он пошел мстить нам за разрушение его норы в гнили караван-сарая. Его нашли и растоптали. А Павлу Георгиевичу и его вестовому стали кричать, что надо выпить настойки на скорпионе же. Если и действительно это было противоядием ― взять его было негде. Дали спирту. Пьяные, они уснули. А мы шли дальше. Мы шли на Керинд, на Кериндский кряж, в более здоровый горный климат, занять оборону. Говорили, что укус не смертелен. Но Павел Георгиевич умер к вечеру. С отданием воинских почестей, то есть выстрелами последних снарядов, мы его похоронили на холме при дороге между Вериле и Кериндом, верст за двенадцать до Керинда. Он не поверил, что укус не смертелен. Он попросил меня быть с ним рядом, а потом отдал свою планшетку и попросил взять оттуда незапечатанный конверт.
― Это письмо моей жене Ксении Ивановне Галактионовой. Вы его обязательно прочтите сами ― это моя просьба ― и отправьте ей, ― сказал он. ― Почему-то я знал, Борис Алексеевич, что я не вернусь. И почему-то неохота умирать, ― позвал он своей улыбкой меня улыбнуться. ― Я вас полюбил, Борис Алексеевич.
В письме Павел Георгиевич просил жену после его смерти полюбить другого, и, как он просил, полюбить достойного человека, потому что он, Павел Георгиевич, знает это счастье ― любить ― и очень хочет, чтобы она была счастлива.
Адрес был в город Ставрополь, к родителям жены для передачи ей.
Я знал ее другой адрес.
Глава 7
Некто из путешествующих или из географов сосчитал подъем дороги от городишки Каср-и-Ширин на Керинд по тридцати футов за версту, или по четыре с половиной сажени, или по девяти метров. Между Каср-и-Ширином и Кериндом было семьдесят пять верст. По русской приговорке о семи верстах до небес и все босым выходило, что мы прошли босыми до небес и обратно по десяти раз.
К Керинду, вернее к его садам, по-восточному вынесенным опоясывать город, мы подползли вечером. В виду деревьев и длинных теней казаки истово закрестились:
― Хосподи! Да неужели? Слава тебе, Хосподи, довел нас!
Креститься и радоваться было рано. Все, что имело тень, всякое место, представляющее какое-либо удобство, было плотно забито пришедшими ранее нас частями, толпами отставших солдат. Всюду лежали больные, обессилевшие и апатичные люди. Лазареты спешно грузились и снимались за городишко на кряж и далее. Кряж высился за городишком. На него предстояло ползти. Ползти уже не моглось. Но кряж манил прохладой и хотя бы кратким, хотя бы одним днем отдыха.
― Здесь маяться ночь будем или пойдем наверх? ― спросил я батарею.
Я видел их смертное желание упасть здесь и не шевелиться. Но я увидел еще более смертный страх перед ночевкой в городишке.
― Турок наскочит, и в этом, ― я не нашел, как назвать все вокруг нас, ― нас затопчут, порубят и возьмут в плен. А там безопасность и прохлада! ― сказал я, привстал на стременах, махнул трубачу.
Трубач потерялся взглядом, вдыхая в грудь воздуха, потом выпучился и выдул сигнал “Слушайте все!”, поглядел на меня и выдул поход. Под встревоженное сигналом гусиное голготанье и под пустые, не верящие себе взгляды сотен глаз батарея подравнялась.
― Песню! ― сказал я.
Что я там ожидал ― какую песню заведет запевала Касьян Романыч, у меня не отложилось. А он выкатился на своем седом от пыли кабардинце, хилый от усталости и грязный, застегнул ворот бешмета, поправил ремень и рукава, воровато поглядел на меня ― откуда только еще хватило сил на какое-то выражение в глазах! ― и закричал песню:
― “Ты, хрен, ты, мой хрен, садовой, зеленый! Уж и кто тебя сади-и-ил? Уж и кто тебя сади-и-ил?”
― “Филимон, Селиван, Филимонова жена! ― подхватили песельники из разных мест батареи. ― Максим подносил, Степан кланялся-я-я! И эх-х-х, Максим подносил, Степан кланялся-я-я!”
Я махнул трогаться с места.
― “Ты, хренушка-братец, ты, хренушка-братец, об чем же ты пла-а-ачешь? Об чем же ты пла-а-ачешь?” ― закричал далее Касьян Романыч.
― “Жена молодая, жена молодая, поехала во лесок, поехала во лесок, задела за пенек!” ― подхватили своего вахмистра песельники.