― Что нам эти санитарные двуколки? ― нависла всей своей глыбистой фигурой над совещанием графиня Бобринская. ― Что нам они при наших тысячах верст отсюда и до первого парохода в Энзели. Я лично выбиваю для нас авто. Раненого и больного солдатика надо не в десять суток доставлять до парохода, а в два дня, пока он еще дышит, господа! И дороги надо заставлять строить местное население. Не умеют? Не работники? Приставить опытного артельного из дружинников, научить, показать! Не все им вшестером на одном осле кататься! Пора их к цивилизации приучать, к дорогам. Мы уйдем ― это останется им, как досталось от Александра Македонского да Кира. И что еще. У меня прекрасный контингент медицинского персонала. Но его катастрофически недостает ― сестер милосердия, докторов, фельдшеров. А те, кто есть, работают выше похвал. А я сейчас о другом, господа! Я о нравственной атмосфере. Помните из Святого Писания, Соломон говорил о дожде во время жатвы как о самом чрезвычайном явлении…
― О самой необыкновенной случайности, ваше сиятельство, сестра! ― поправил священник-уманец отец Илларион Окроперидзе.
― Каюсь, батюшка, не сильна в Писании! ― приняла смиренный вид графиня и тотчас о том забыла. ― Так вот, я бы хотела, господа, чтобы случаи нарушения морали с вашей стороны по отношению к дамской половине моего персонала были сродни этому чрезвычайному явлению, если уж они совсем не могут быть искоренимы!
По рядам офицеров прокатился при этих словах некоторый оживленный гул.
― Да, господа! Я ждала подобной вашей реакции. Я не ханжа. Но когда что-то начинает мешать работе, я стараюсь это вырывать с корнем. Вы меня знаете. Хотя греха в горшке не утаить, и у нас есть сии помехи работе. Приезжаю в Энзели, господа, и наблюдаю картину: доктор, дама, а, извините, в мужских штанах! ― Спрашиваю: что это за революция! ― А мне в ответ: этак работать удобнее! ― Это срам, господа, и разврат. Этак все на нее пялятся взорами. Какая там работа! ― И, перекрывая новый оживленный гул совещания, графиня прибавила: ― Этак скоро и обратное явление наблюдать придется. Этак скоро господа мужчины станут рядиться в дамские юбки! Смейтесь. Вам можно. Вы ― античные герои!
― Господа, господа, братья мои! ― загудел вслед графине отец Илларион. ― Коли уж пошло слово о морали, позвольте и мне. Наше православное воинство, равно как и воинство других исповеданий, но под скипетром нашего православного государя, как некогда страна Васанская из Святого Писания изобиловала громадными дубами, наше воинство во Славу Божию изобилует героями сродни древним святым подвижникам…
Нашими священниками мы гордились. Но я увлекся эмоциями и тем, наверно, исказил ход совещания, вырвав вперед его середину.
Открыл совещание, естественно, Николай Николаевич Баратов, и, если опустить все поздравления, а еще ранее того и гимн, и молебен, начал он с общей картины нашего положения в последние два месяца, то есть с начала самого рейда.
― У нас был пример священного служения Отечеству на поле брани, господа! ― сказал он. ― Наши братья в самых непостижимых условиях зимы взяли до того неприступную крепость Эрзерум. Одновременно с нами правее нас в сложнейших условиях горной зимы выполнял задачу обеспечения нашего правого фланга Азербайджанский отряд генерала Чернозубова и его доблестных соратников генералов Воронова, Левандовского, Рыбальченко, а также ведомые ими чудо-казаки, сыны Терского, Кубанского и Забайкальского казачьих войск. Представьте себе, в те же дни, когда мы вышли на берега Диал-Су, куда до того не ступала нога русского воина, они овладели крепостью Ровандуз, куда тоже до них не ступала нога русского воина. Они взяли на себя одну из лучших дивизий противника. При этом они, как и мы, не имели пехоты и имели, как и мы, весьма слабую по численности артиллерию. Если не ошибусь, то у каждого из названных командиров было по два полевых орудия…
Всей речи Николая Николаевича я не мог слышать. Капитан Каргалетели совсем занемог. Санитары отвезли его в лазарет. Я остался один. Заботы о наивозможно лучшем устроении совещания носили меня всюду ― от стола с почетными гостями до кухни с самоварами.
Я услышал реакцию на слова Николая Николаевича князя Белосельского-Белозерского. Я уж не буду копировать его подлинное произношение и скажу нашим серым, серой армейской скотинки, языком.
― Ваше превосходительство Николай Николаевич, ― сказал князь, ― да ведь вы огнепоклонник. Вам бы только стрелять, только огнем прикрываться. А где же дух русского солдата? Следует вспомнить, что весь прошлый, пятнадцатый, год наш солдатик выдержал без этих штучек, без этих, как вы сказали, опор для возможно большего задержания противника, без этой артиллерии, даже без ружейных патронов! Выдержал солдатик!
― Да, да! ― в согласии с ним закивали некоторые из старших начальств.
Слышать это было неприятно. Я отошел к задним рядам скамеек, к нашему брату капитану, ротмистру, сотнику. Василий Данилович, заметно возвышающийся над другими, в приветствие мигнул мне. Я протиснулся к нему и спросил вдруг о сотнике Томлине.
― Да уж, пожалуй, два дня не видел его! ― сказал Василий Данилович.
Глава 8
После словопрений других начальств, порой не отличающихся от реплики князя Белосельского-Белозерского, снова стал говорить Николай Николаевич Баратов. По его словам, у нас не было возможности остатком наших людей и остатком конского состава с пустыми казенными частями орудий держать взятый нами фронт. Турок превосходил нас в пять раз. Он хорошо отдохнул после Амары и теперь лез нам на плечи, обходил нас с боков. Мы вынуждались оставить Кериндский кряж, Керманшах и Хамадан. Слова благодарности за такой, выражаясь старинным языком, афронт следовало послать любезному сэру Таунсенду в Константинополь. Наш сэр, то есть сэр Робертс, на совещание не прибыл, сказался больным и остался в Шеверине. Вечером, после приема у Николая Николаевича Баратова генерального штаба, капитан Коля Корсун мне сказал:
― Да что, Борис, они об артиллерии талдычат! Я был с этим моим монстром при штабе князя Белосельского. Пили они сидр, когда ты просил огня. А не дали они его потому, что Британия после своей Амары ни за что не захотела нашего успеха! Представляешь, каково бы по всем газетам мира разнеслось: его величества короля Георга войска сдаются, а эти скифские дикари берут в плен тех самых, кому сдаются войска его величества короля Георга! Постой, я, кажется, запутался. А, нет, все правильно. Турок берет в плен британца, но сам попадает в плен к скифу. Хороша новость для всего мира? И ты не переживай! Николай Николаевич все это превосходно понимает. Он только сказать прямо этого не может. Политика, видите ли, ― сказал бы я про нее по-солдатски. Я со своим монстром чаще всех у Николая Николаевича бываю. Я вижу, каково ему приходится. И, кстати, вспомнил, а у князя Белосельского где-то там у вас, на Урале заводы есть. Уж не Златоустовский ли? Не знаешь? ― Я неопределенно пожал плечами. ― Ну и не переживай, Борис! ― сказал Коля Корсун и вдруг снова спохватился: ― Я же с другим к тебе шел! Мой монстр вписал твою фамилию в представление к награждению тебя британским орденом “Военный Крест”!
― Тьфу! ― сухими губами плюнул я.
Сотник Василий Данилович Гамалий за рейд был представлен к ордену Святого Георгия. Британцы без проволочек вручили ему тот же “Военный Крест”. Василий Данилович его тотчас же снял.
― Дюже тяжеловато на хрудях, хучь хазыри вынай! ― как всегда на ернический случай переходя к своему черноморскому языку, сказал он.
― А шо? ― спросил я.
― Та! ― махнул он рукавом черкески. ― Поханохо у них бохато. Хитрость отовсюд так и жмурчить!
Более “тяжеловато” было ему в другом, и в другом ему было “поганого богато”. Довольно погано “жмурчало” у небольшой, но какой-то неистребимой части офицеров корпуса, не принимавших Василия Даниловича и вставлявших ему в строку всякое лыко, даже к нему не относящееся. Странно и стыдно было чувствовать, как у них по отношению к нему, всего лишь сотнику и всего лишь командиру строевой сотни, прорывались и неприязнь, и зависть, и глухая, до поры до времени не высказываемая прямо, но смердяще тлеющая злоба.
― Службу несу, поперед в штабах не лезу, наград не прошу, всякого в сотне привечаю. А негож. Что надо? ― спросил он.
Я и сам видел, что негож, и как раз этими качествами, как бы попрекающими тех, кто службу не нес, в штабах лез поперед, наград алкал, никого не привечал. Я это видел. Но об этом мне было почему-то стыдно сказать. Мне было стыдно за этих людей.
― В чем же я виноват, вот скажи, Борис Алексеевич! ― продолжил он уже в седлах. ― Вот скажи. Полк ушел с вами. Мою сотню приказом оставили. Сразу смешок: Гамальку берегут! ― Я весь изнервничался: зачем оставили, почему именно меня оставили? ― Ну, хорошо. Оставили. Служим тут затычкой туда-сюда, про вас вести ловим. Завидуем. Я был в Майдеште, помнишь, под Керманшахом. Приказ. Я его наизусть помню, как ты стихи. Хочешь, зачту? ― И после моего кивка он прочел: ― “Номер пятьсот пятнадцать. Первой сотни Первого Уманского полка сотнику Гамалию, ― это, значит, мне, ― решил он поерничать. ― Майдешта. От командира корпуса. Тысяча девятьсот шестнадцатого года, двадцать шестого апреля, восемь часов сорок минут. Карта двадцать верст в дюйме. Приказываю вам с сотней, с получением сего, выступить на Займан, Каркой, Карозан и далее на Зорбатию с задачей войти в связь с британской армией, действующей в Месопотамии”. Вот так простенько и незатейливо, Борис Алексеевич!