— У меня-то ведь, Андрей Николаич, наперед обеда еще... угощенье у меня! — восклицал он, увлекая меня в приземистую внутренность своего жилья; мы прошли мимо широкой печи, из которой в полной силе ударило отечественной капустой; тяня за рукав, он ввел меня в горницу, где с торжествующей улыбкой остановился. Думая удивить приезжего, он вполне мог торжествовать: угадать его сюрприза никто бы не сумел. Окна выходили на улицу, где стояла крутая пыль столбом, имевшая служить значительной приправой к нашему обеду; у окна на столе располагался поместительный аквариум с выпуклыми боками, за которыми проплывали по улице противоестественной формы кони и мужики, отливающие несколько бутылочным стеклом. В пространном объеме сновала одна, впрочем довольно увесистая (из тех, что «любят, чтобы их жарили в сметане», как утверждают поваренные книги, склонные приписывать своим ингредиентам вычурные прихоти), золотая рыба, за которой далеко тянулся кисейный хвост, вроде занавеси от комаров, при каждом повороте взметающий со дна клубы тяжелой мути. Несмотря на свое байроническое одиночество, рыба имела такой вид, будто вот сейчас оботрет усы и скажет: «Хорошат чай ваш! куда копорскому! Эк, отцы мои, ажио пот прошиб!» Тут заметил я, что на стекле, у самого верха, выдавлен был государственный герб, то ли предостерегающий рыбу от беспочвенных поползновений, то ли указывающий на то, что эти воды в юридической силе суть исконные российские.
Трешилов наслаждался произведенным впечатлением, посылая в аквариум умильные взоры со слезой, какие адресуют просвещенные купцы канарейкам, словно говоря: мамочка! херувимскую! Рыба, однако, на его взглядыванья отвечала чрезвычайной сухостью, никаким ангажементом себя связывать не желая.
— Как же вы ее тут держите? — невольно спросил я, — у вас, верно, есть какие-то пособия?
— По всем указаниям господина Россмесслера-с! — самодовольно отвечал Трешилов: — первейший ученый; не изволили читать?
Я вынужден был сознаться, что не читал, но полюбопытствовал, откуда такая литература доступна селитвинскому любителю; оказалось, что Трешилов, промысливши где-то немецкие рекомендации, оказал в их осаде несравненную предприимчивость: именно, узнал у протопопа о. Сергия, что его сын в семинарии обучался тому именно языку, на котором природа обрекла писать г-на Россмесслера, и до того простер свое пристрастие, что заплатил семинаристу, глаголющему языки, синенькую и куль муки за перевод в точном разуме подлинника.
Я спросил, отчего рыба всего одна. Взгляд хозяина затуманился, и он кратко отвечал, что прочие вымерли. Я удержался от вопроса, не было ли беглых, но подумал, не была ли прискорбная леность Протопопова наследника при грамматических штудиях причиною, отчего все общество золотой рыбы составляет ее хозяин, пагубно заблуждающийся в том, как именно г-н Россмесслер велел редижировать пресноводными, да чудовищные отражения проходящих баб со связками бурых баранок. Тут Трешилов хлопнул в ладоши, приговорив: «А что, пора и обеду!»
Стряпуха подала на стол; мы уселись; я давно был голоден, а г-н Трешилов избавил меня от необходимости идти в трактир. По окончании обеда я вновь приступил с вопросом о делах, ради которых приехал. Он начал ужимками и обиняками; наконец всплыло, что некогда мой отец, будучи по делам, а более для забавы в Селитвине и проигравши ему в карты некоторую сумму, не отдал ее тотчас, оставив, однако, в залог (жест вроде классического «Qu'il mouriit», на котором, как я догадывался, отец настоял сам, по притязанию быть порядочным) некоторую фамильную художественную ценность (Трешилов именно сказал: фамильную художественную ценность). Это было что-то за полгода до его смерти, и во все это время отец за недосугом не рассчитался с Трешиловым, так что ценность доселе пребывала у сего последнего, который присовокуплял, что она соблюдается как зеница ока и что ежели мне изболится видеть, он ее сей же час представит. Я просил его о том, и он, для чего-то пригибаясь, выбежал в соседний покой, откуда интригующий предмет тотчас дал о себе знать глухим гременьем переставляемой тяжести. Я оборотился к дверям, чтобы встретиться с фамильной тайной по возможности скорее.
Это была, в фунебрической раме с тёсаными розанами по углам, заляпанными сусальным золотом, картина, изображающая какую-то «Красавицу с бокалом», того пошиба, какой хорошо известен ценителю русского лубка. Красавица, с нещадно вывернутым локтем и злокачественной лимфой в бокале, расположение которой смеялось над самыми скромными притязаниями физики, изображалась облеченной в какую-то багряницу, с которой краска отставала чешуйками. Фигура ее была выписана сообразно тому ложному представлению о роскоши женских форм, что ограничивает живописца лишь наличным запасом сурика и «Уставом о благочинии», а человека, долго вращавшегося в круге таких галлюцинаций, заставляет с презрением взирать на смиренную действительность, которая не в состоянии предъявить ему ничего среди своих произрастений, чтобы удовлетворить его придирчивости. В довершение эффекта Трешилов задвинул картину отчасти за аквариум, так что вода в нем обагрилась, как при гонителе фараоне, а благоприобретенное имение красавицы выказало уже такие объемы и поползновенья, что рыба заметалась в чрезвычайном волнении, видимо, вспомнив вольное житье в океанских таинственных глубинах, где, по словам опытных мореплавателей, водится еще много чудес, доселе избегающих отлова, засолки и классификации. Покамест я, как завороженный, глядел на эту фантасмагорию, из Трешилова неостановимо извергались приказные околичности, откуда я уловил, что хотя об их условии не было никаких бумаг, как оно водится между друзьями, я, безусловно, не подвергну сомнению и т.п. (я не подверг); что как наследник я, без сомнения, приму на себя обязательства и т.п.; что, однако же, он оставляет на мое благоусмотрение — забрать ли картину, заплативши сумму, ради которой она здесь оказалась, или оставить ее Трешилову взамен требуемых денег. Тут только, с изумленьем переведя на него глаза, я понял, что он дорожит этой ярославской сатурналией и, чего доброго, считает ее чрезвычайно выгодным приобретеньем, стоящим неизмеримо больше того пустяшного карточного долга, благодаря которому оно ему досталось.
Не беря даже в расчет мелькнувшей передо мною чрезвычайно выразительной картины, как я на своей лошади с произвольными станциями везу этот срам в розанах за пятнадцать верст, внимая сужденью знатоков на каждом перекрестке, куда им заблагорассудится выбрести, — я не хотел никаким образом вступать в тесное сообщество любителей художества, коих это полотно связало связью столь крепкой, что и гробовая дверь ее не перерезала. Чтобы убедиться в своей догадке, я начал, что ежели речь идет о долге чести, я, несомненно, принимаю на себя все наследственные обязательства и готов теперь же... Почти ужас, выразившийся на его лице при этих словах, заставил меня свернуть на то, что ежели память дружбы (тут он утвердительно закивал головою) внушает ему, etc., то я, конечно, поступлюсь, etc., etc.; в завершение речи, которой внимал он с умиленьем, заставлявшим ревновать золотую рыбу, я с живейшим выраженьем признательности втер ему в подставленную ладонь красненькую ассигнацию (ей положительно суждено было быть ценой моих родственных связей), и сия последняя в нее впиталась, растворенная канцелярской секрецией.
Оставались еще некоторые незначительные дела; одни мы с ним решили, другие требовали участия лиц, отсутствовавших в этот день в селе; во всяком случае, это было не к спеху; лошадь отдохнула и была накормлена, и я тоже, насытившись этою гостьбою сполна, готов был ехать. Хозяин звал меня остаться на ужин, однако ж свидетельства радушия, им при этом оказываемые, подтолкнули меня убираться скорее: именно, он ухватил из граненой сахарницы порядочный кусок колотого сахару и, подлетев к аквариуму, булькнул его туда; привычная, как мне показалось, к этой методе дрессировки, рыба брюзгливо следила, как сахар растворяется в ее мутных пажитях, придавая им сладость неизъяснимую, меж тем как Трешилов с приличным выраженьем помешивал в аквариуме мизинцем, чтобы ощущение во все углы разошлось. На мое недоумение (я не удержался) он отвечал с печальною улыбкою и несколько нараспев:
— Жизнь-то ведь у нас, Андрей Николаич, какая была! ведь все своим трудом, своим хребтом, своим рачением! Уж коли не нам, так хоть им (он обращался к рыбе во множественном числе, присчитывая, видимо, и тех, что имели несчастье украсить своими латинскими названиями его ихтиологический помянник), хоть им пусть будет утешение!
Спрашивать его, заключается ли это в немецких рекомендациях или диктуется отечественным опытом поощрения пресноводных, я не стал, но постарался уехать от Трешилова прежде, нежели он начнет сбывать в аквариум оставшиеся щи. Я устал и был раздражен; в моей поездке было больше усилий, нежели смысла, а от сознания, что не все, пусть мелкие, дела завершены и придется при случае ехать сюда снова, у меня совсем испортилось настроение. Я простился с Трешиловым и содержимым его остроумного жилища и выехал со двора. Базарная площадь уже опустела; две бабы лениво ругались там, но так издалека, что им приходилось все время переспрашивать друг друга. Утомленный этим бестолковым днем, я намерен был попасть домой без промедления. Все те места, куда могла по обычаю заезжать моя лошадь, закрылись на ночь и насчет греха никаких попущений не предоставляли.