— А ты, конечно, поддерживал разговор как сын графа и наследник замка Фэрокс? Да, да, я помню, в газете писали, какими празднествами было отмечено твое совершеннолетие. Графиня дала блестящий вечер с чаем для знати со всей округи; арендаторов же угостили на кухне бараниной и пивом. Остатки банкета роздали в деревне беднякам, а иллюминация в парке кончилась, когда старик Джон погасил фонарь у ворот и в обычное свое время завалился спать.
— Моя мать — не графиня, — сказал Пен, — хотя в жилах ее течет и голубая кровь. Но она и без титула не уступит любой аристократке. Милости прошу в замок Фэрокс, мистер Джордж, там вы сами составите о ней суждение, — о ней и о моей кузине. Они не столь блестящи, как лондонские дамы, но воспитаны не хуже. В деревне мысли у женщин заняты не тем, что в столице. В деревне у женщины есть заботы о хозяйстве, о бедных, есть долгие тихие дни и долгие тихие вечера.
— Дьявольски долгие, — заметил Уорингтон, — и такие тихие, что не дай бог. Я пробовал, знаю.
— Разумеется, такая однообразная жизнь немного печальна — как напев длинной баллады; музыка ее приглушенная, грустная и нежная — иначе она была бы невыносима. В деревне женщины так одиноки, что поневоле делаются безвольными, сентиментальными. Незаметное выполнение долга, искони заведенный порядок, туманные грезы — они живут как монахини, только что без монастыря, — слишком громкое веселье грубо нарушило бы эту почти священную тишину и было бы здесь столь же неуместно, как в церкви.
— Куда ходишь поспать во время проповеди, — вставил Уоринггон.
— Ты — известный женоненавистник и, думается мне, потому, что очень мало знаешь женщин, — продолжал мистер Пен не без самодовольства. — Если в деревне женщины на твой вкус слишком медлительны, то уж лондонские, кажется, достаточно быстры. Скорость лондонской жизни огромна; просто поражаешься, как люди ее выдерживают — и мужчины и женщины. Возьми светскую даму: если проследить за ней в течение сезона, невольно спросишь себя, как она еще жива? Или она в конце августа впадает в спячку и не просыпается до самой весны? Каждый вечер она выезжает и до зари сидит и смотрит, как танцуют ее дочери-невесты. А дома у ней, верно, детская полна младшеньких, которых нужно и наказывать, и баловать, и следить, чтобы они получали молоко с хлебом, учили катехизис, занимались музыкой и французским языком и ровно в час дня ели жареную баранину. Нужно ездить к другим светским дамам с визитами — либо дружескими, либо деловыми, ведь она — член благотворительного комитета, или бального комитета, или комитета по эмиграции, или комитета при Королевском колледже и обременена невесть еще какими государственными обязанностями. Скорее всего, она посещает бедных по списку; обсуждает со священником раздачу супа и фланелевого белья или обучение приходских детей закону божьему; да еще (если живет в определенной части города), вероятно, ходит по утрам в церковь. Она должна читать газеты и хоть что-нибудь знать о партии, в которой состоит ее муж, — чтобы было о чем поговорить с соседом на званом обеде; а уж все новые романы она наверняка читает: их можно увидеть на столе в ее гостиной, и как бойко она умеет о них поговорить! А к этому прибавь еще хозяйственные заботы — сводить концы с концами; ограждать отца и казначея семейства от чрезмерного испуга при виде счетов модистки; тайком экономить на разных мелочах и сбереженные суммы переправлять сыновьям — морякам или студентам; сдерживать набеги поставщиков и покрывать просчеты экономки; предотвращать стычки между комнатной и кухонной прислугой и следить за порядком в доме. А еще она, может быть, питает тайное пристрастие к какой-нибудь науке или искусству — лепит из глины, делает химические опыты либо, запершись, играет на виолончели, — я не преувеличиваю, многие лондонские дамы этим занимаются, — и вот тебе тип, который нашим предкам и не снился, тип, неотъемлемый от нашей эпохи и цивилизации. Боже мой! Как быстро мы живем и растем! За девять месяцев мистер Пакстон выращивает ананасы величиной с чемодан, а в прежнее время они за три года едва достигали размеров головки голландского сыра; и такое происходит не только с ананасами, но и с людьми. Hoiaper [16] — как по-гречески ананас, Уорингтон?
— Замолчи! Ради бога замолчи, пока не перешел с английского на греческий! — смеясь возопил Уорингтон. — Я в жизни не слышал от тебя такой длинной тирады и даже не подозревал, что ты так глубоко проник в женские тайны. Кто это тебя так просветил, в чьи будуары и детские ты заглядываешь, пока я тут курю трубку и читаю, лежа на соломе?
— Ты, старина, с берега смотришь, как бушуют волны, как другие люди борются со стихией, и тебе этого довольно. А я захвачен потоком, и, честное слово, это мне по душе. Как быстро мы несемся, а?.. Сильные и слабые, старые и молодые, медные кувшины и глиняные… хорошенькая фарфоровая лодочка так весело прыгает по волнам, а потом — рраз! — в нее ударяет бешеная большая барка, и она идет ко дну, и vogue la galere!.. [17] На твоих глазах человек исчез под водой и ты прощаешься с ним… а он, оказывается, только нырнул под корму и вот уже всплыл и отряхивается далеко впереди. Да, vogue la galere! Хорошая это забава, Уорингтон, и не только выигрывать весело, но и просто играть.
— Ну что ж, играй и выигрывай, мальчик. А я буду записывать очки, — сказал Уорингтон, глядя на своего увлекшегося молодого друга чуть ли не с отеческой лаской. — Великодушный играет ради игры, корыстный — ради выигрыша. Старый хрыч спокойно курит трубку, пока Джек и Том дубасят друг друга на арене.
— А почему бы и тебе, Джордж, не надеть перчатки? У тебя и рост и сила подходящие. Дорогой меж, да ты стоишь десяти таких, как я.
— Тебе, конечно, далеко до Голиафа, — отвечал Уорингтон со смешком, грубоватым и нежным. — А я — я вышел из строя. В ранней молодости получил роковой удар. Когда-нибудь я тебе об этом расскажу. Возможно, и тебя еще положат на обе лопатки. Не зарывайся, мой мальчик, поменьше гонора, поменьше суетности.
Слишком ли суетным стал Пенденнис, или он только наблюдает житейскую суету, или и то и другое? И виноват ли человек в том, что он всего лишь человек? Кто лучше выполняет свое назначение, тот ли, кто отстраняется от жизненной борьбы и бесстрастно ее созерцает, или тот, кто, спустившись с облаков на землю, ввязывается в схватку.
— Знаменитый мудрец, — сказал Пен, — который с усталым сердцем удалился от жизни и заявил, что все суета сует и томление духа, раньше занимал высокое место среди правителей мира и полностью насладился своим богатством и положением, славой и земными утехами. Нередко почитаемый нами духовный наставник выходит из своей пышной кареты и, поднявшись на резную кафедру собора, воздев руки в батистовых рукавах над бархатной подушкой, вещает, что всякая борьба греховна, а мирские дела — порождение дьявола. Нередко человек с мистическим складом души, замученный укорами совести, бежит от мира за монастырскую ограду (настоящую или фигуральную), откуда ему не видно ничего, кроме неба, и предается созерцанию этого царства небесного, где только и есть отдохновение и добро. Но ведь земля, по которой мы ходим, сотворена тою же Силой, что и бездонная синева, где скрыто грядущее, в которое нам так хотелось бы заглянуть. Кто повелел, чтобы человек трудился в поте лица, чтобы были болезни, усталость, бедность, неудачи, успех, — чтобы одни возвышались, а другие незаметно прозябали в толпе, — кто предначертал одному позор и бесчестье, другому паралич, третьему кирпич на голову — и каждому свое дело на земле, пока его не зароют в ту же землю?
Тем временем окна позолотила заря, и Пен распахнул их, чтобы впустить в комнату свежий утренний воздух.
— Смотри, Джордж, — сказал он, — вот встает солнце. Оно видит все — как выходит в поле селянин; как бедная швея склоняется над работой, а юрист — над своей конторкой; как улыбается во сне красавица, лежа на пуховой подушке; как пьяный гуляка плетется домой спать; как мечется в горячке больной; как хлопочет доктор у постели женщины, терпящей муки, чтобы ребенок родился в мир — родился и принял свою долю страданий и борьбы, слез и смеха, преступлений, раскаяния, любви, безумств, печали, покоя…
Глава XLV
Кавалеры мисс Амори
Тем временем высокородный Генри Фокер, которого мы на последних страницах потеряли из виду, пребывал, как и следовало ожидать от человека столь постоянного, во власти своей всепоглощающей страстной любви.
Он томился по Бланш, проклиная судьбу, которая их разлучала. Когда лорд Грейвзенд с семейством уехал в деревню (передав свой голос в парламенте достопочтенному лорду Бэгвигу), Гарри остался в Лондоне, чем не особенно огорчил свою невесту леди Энн, которая ничуть о нем не скучала. Куда бы ни направлялась мисс Амори, наш влюбленный по-прежнему за ней следовал; и, зная, что его помолвка с леди Энн всем известна, он вынужден был скрывать свою страсть и хранить ее в собственной груди, которую она так распирала, что диву даешься, как он не лопнул и, взлетев на воздух, не погиб под обломками своей тайны.