Государственная тайна есть феномен, целесообразность которого не то чтобы иллюзорна, о нет, но как бы растворяется в том, что на первый взгляд порождено определённой целью и назначением: в мертвенном сиянии газосветных ламп, в лабиринте коридоров и дверей, в неслышном шаге сапог по ковровым дорожкам, в контрольных постах на площадках этажей, в бессонных караулах у глухих ворот и гранитных подъездов, побелевших от инея, в уходящих ввысь рядах тёмных, слепо отсвечивающих окон цитадели, похожей на колумбарий. На первый взгляд то, что там происходит, есть средство для достижения некоторой цели. На самом деле в них, в этих средствах, и состоит цель, смысл и задача.
Там ткут, прядут, как Парки, нить судьбы, там трудятся ночь за ночью напролёт, там дрожит в спёртом воздухе беззвучная музыка бдения, там сидят в обшитых дубом кабинетах неподвижные, как буддийские изваяния, начальства, там скрипят перьями в кабинетах с зарешечёнными окнами младшие и старшие следователи в накинутых на плечи шинелях, с простыми, как пемза, лицами выходцев из народа, с окурком в углу рта; там вырабатывается особый бесплотный материал — субстанция государственной тайны, подобно тому как паук фабрикует бесцветную паутину, как ткётся ткань на бумажно-прядильном комбинате, и существуют нормы, и есть техосмотр, и есть передовики, перевыполняющие производственный план.
И как в еврейском предании невидимая рука раз в год записывает в Книгу судеб, кому жить, кому умереть, так и здесь, пока ты копошишься в своей маленькой жизни, некто невидимый решает твою судьбу в тайных канцеляриях. Множатся донесения, подшиваются новые материалы, дело пухнет и переходит из одного кабинета в другой, обрастает визами и резолюциями, уснащается постановлениями, последний удар штемпеля — папка захлопывается. Ночные автомобили просыпаются в подземном гараже. Вспыхивают фары. Раздвигаются ворота. Машины развозят только что вышедшую из ткацкого станка тайну по адресам.
Знал ли ты, знали ли все вы о том, что в недрах огромного здания, в сердце тайны спрятана сердцевина, что в подвалах раздевают догола, стригут машинкой под ноль, затем холодный душ, и хорошо, если только это; что в гробовой тишине по длинным переходам ведут арестанта, чмокая, пощёлкивая языком, постукивая ключом по пряжке, чтобы не встретиться с другим конвоиром, что на крышах за высокими стенами помещаются прогулочные дворы и стоят сторожевые вышки, — и всё это в центре огромного города? Нет, разумеется. Не знал, и никто не знает.
Тайна, как туман, окутывает город.
XVIII Свидание
28 октября 1948
Это произошло...
Неплохой зачин для рассказа, в котором невероятность событий узаконена поэтикой приключенческой литературы, но, к несчастью, такая литература — не наш удел. Это произошло в прекрасном старом доме Дементия Жилярди на Моховой, в левом крыле, если стать спиной к Манежу, Александровскому саду и звёздно-зубчатой крепости. И была тихая, блёклая, солнечная, задумчивая погода, какая стоит только в октябре и только в нашем городе.
Этот дом стал легендой, мифом. Рассказывают, что он стоит по сей день; малоправдоподобное утверждение. Никогда больше мы не входили в воротца ограды, не поднимались на площадку третьего этажа, туда, где справа окно и низкий подоконник, а посредине вход на факультет, никогда не заглядывали в угловую, называемую Круглой, аудиторию. Пожилая женщина в кацавейке и тёплом не по сезону платке, отчего она казалась ещё старей, в тёмной юбке, на ногах довоенные фетровые боты, в руках кошёлка, все в этом столетии ходили с кошёлками, — стояла, ожидая конца последней лекции. Студенты гурьбой покидали зал. Она приблизилась, ей нужен был репетитор для внука.
Несколько времени оба топтались в коридоре, шум и толкотня мешали разговору. Но именно так, на публике, следовало произнести первые фразы, мне вас рекомендовали, что-то в этом роде. Может быть, отойдем в сторонку?
В шестом классе, продолжала она, входя в аудиторию. По математике лучше всех, а вот с русским языком беда. Не хотелось нанимать взрослого преподавателя, хорошо, если бы репетитор был товарищем для мальчика.
Что-то недоброе почудилось ему в этой тётеньке, но, может быть, память исказила первое впечатление. Тусклый взгляд, бесцветный голос; вдобавок, произнося отрывки фраз, она прикрывала рот, словно стеснялась недостающих зубов. В опустевшем зале — это была та самая, Круглая аудитория — подошли к подоконнику, она смотрела вниз, на пустынную площадь, наклонилась, чтобы увидеть угол улицы Герцена, откуда выворачивал трамвай. Она искала глазами людей, дежурящих на углу, нищего, который сидит перед оградой слева от ворот. Ничего подозрительного, люди спешат по тротуару, подчиняясь единому ритму, тяжёлому, учащённому дыханию города. Уже висел вдоль Манежа длинный плакат с изречением: «Мир будет сохранён и упрочен, если народы мира...» — дальше не было видно, но все знали его наизусть. Всем было известно: мы — за мир! Мы за мир, и песню эту понесём, друзья, по свету. Пусть она тра-та-та. Сбоку над фронтоном, на крыше, рабочие тянули вверх на канатах огромный покачивающийся портрет в литых усах, в мундире с расшитым воротником и звездой Победы.
Она проговорила, всё ещё не глядя на тебя: «Дело вот в чём...» — и студент подумал, что она выставит какое-нибудь особое условие; она поправила платок на голове и коротко, пристально взглянула, видимо, сомневаясь, сможет ли он справиться с обязанностями репетитора.
«К сожалению, — сказала она, — мне надо спешить. И вам тоже».
«Мне?» — спросил он.
«Да. Только ни о чём меня не спрашивайте. Никакого внука у меня нет».
А кто же, задал он нелепый вопрос.
Она посмотрела ему в глаза.
«Обещаете, что никому ни слова? И, пожалуйста, никаких вопросов. Вы меня не знаете, я вас не знаю. Вы меня никогда не видели, ясно?.. Вам надо уехать».
Молодой человек воззрился на старуху. Уехать, куда?
«Из Москвы, срочно. Куда-нибудь... чем дальше, тем лучше. Это мой совет вам. Мы не можем долго разговаривать, — говорила она бесцветным, безразличным голосом, — я сейчас уйду, а вы немного побудьте здесь. Вас должны арестовать».
«Меня? Кто?» — спросил он растерянно.
Старуха мелко кивала головой в сером платке: да, да.
За что, спросил он.
На прошлой неделе ты поругался с кем-то в кино, в очереди перед кассами, вы были втроём, ты, она и Аглая, вмешалась милиция. Выходит, милиция?.. Летом на пляже к тебе подошла цыганка, открой десять карт, сказала она, какие будут красные, а какие черные. А что это значит? А то значит, сказала она, что красные к радости, чёрные — к горю, он открыл, все десять оказались красными.
Мы за мир, и песню эту. Понесём, друзья, по свету.
Всё это неслось в голове. Он снова спросил: «Но за что, вы мне можете сказать?»
«Это уж вам знать».
«Откуда вы взяли?»
«В какую-нибудь из ближайших ночей... я думаю, ближе к празднику, это делается ночью. Никому ничего не говорите, маме вашей скажите, чтобы вас не разыскивала, уезжайте, и всё. В глушь, где вас никто не знает».
Что-то ещё удерживало её.
«Главное, не задерживайтесь, уезжайте сегодня же. Лучше ночью, чтобы никто не видел. Это безумие, что я вас предупредила».
Студент остался в пустой аудитории, тупо размышлял о чём-то, выглянул из аудитории, спустился по лестнице, вышел на улицу и повернул направо, пересёк трамвайную линию, остановился. Он прочёл: «Мир будет сохранён и упрочен, если народы возьмут дело сохранения мира в свои руки и будут отстаивать его до конца». Что означало изречение вождя? — очевидно, ничего, это была словесная конструкция, лишённая содержания. Но ему подумалось, что перед ним тайнопись, зашифрованное сообщение. Он двинулся назад, перешёл снова улицу Герцена.
Он шагал по тротуару, вдоль решетки университета, мимо ворот медицинского института, мимо американского посольства, мимо окон ресторана «Националь», шёл, не оглядываясь, вдруг поверив, уверенный, что за ним идут. Он ничего не знал о них, и всё-таки знал: его накололи, следят из подъездов, поджидают на углу улицы Горького, он замедлил шаг, нужно было резко изменить маршрут, нырнуть куда-нибудь, но нырнуть было некуда. Люди спешили вокруг, кто-то выругался, наткнувшись на него. Незачем гадать, почему, за что, они всё видят, всё знают, если придут за тобой, значит, есть за что. Никому не известно, что они замышляют, всё — тайна, и кто такие эти они, тоже тайна.
Какие выйдут красные, а какие черные. Вишь ты, одни красные. Или — недоразумение, подержат и отпустят? Но нет, сказал он себе, и как же это мы раньше не догадывались. Весь предпраздничный шум, друг мой, дурачина, и блеск витрин, и сверканье автомобилей, и толкотня на тротуарах, всё это — морок, обман, переливчатое покрывало индийской Майи, а под ним — ночь и туман. Мы за мир, и песню эту... И всю дорогу, непрестанно, дурацкая мелодия бубнила у него в мозгу.