Она задумывается, потом говорит: «Иногда жизнь заставляет нас ждать. Я написала тебе. Мне хотелось, чтобы у тебя хватило сил подождать еще немного».
У меня вздрагивают плечи. «Значит, я проиграл», — говорю я.
«Во всяком случае, оказался непослушным, — говорит она с неуверенной улыбкой. — Но, возможно, кое-что еще можно спасти».
«Каким образом?»
«Все остается в силе. Вопрос в том, хватит ли у тебя терпения?»
«Не понимаю», — говорю я.
Она нежно сжимает мою руку. «Чего ты не понимаешь, Ян Улав?» — спрашивает она шепотом, просто выдыхает эти слова.
«Правил, — отвечаю я. — Я не понимаю правил».
И у нас начинается долгий разговор.
Георг! Нет нужды пересказывать тебе все слова, которые мы сказали друг другу в тот вечер и в ту ночь, да я бы и не мог их вспомнить. Кроме того, я понимаю, что у тебя на языке сейчас вертится много вопросов, на которые ты хотел бы поскорее получить ответ.
Мне самому хотелось первым делом узнать, каким образом Апельсиновая Девушка раздобыла адрес моих родителей. Это имело отношение к открытке, посланной из Севильи, и вообще — как все это случилось. Я сидел и вопросительно смотрел на нее, и вдруг она нежно спросила: «Ян Улав… Неужели ты и в самом деле не помнишь меня?»
Я удивился. Я попытался посмотреть на нее, как будто никогда раньше не видел. Темные глаза, лукавое выражение лица. Потом мой взгляд скользнул по ее обнаженным плечам — она не протестовала — и по ее воздушному платью. Она задала мне трудную задачу, я помнил Апельсиновую Девушку только по тем редким встречам, которые были у нас зимой. Если я и встречал ее когда-то еще, то забыл это насмерть, сейчас я мог думать только о том, что она необыкновенно красива. Ее создал Бог, думал я, или Пигмалион, легендарный греческий ваятель, вытесавший из мрамора женщину своей мечты, после чего богиня любви сжалилась над ним и оживила ее. Когда я в последний раз видел Апельсиновую Девушку, на ней было черное зимнее пальто. Теперь же она была одета так легко, что это смущало меня, мне казалось, что я чересчур приблизился к ней. И тем не менее я не видел в ней ничего знакомого, но, может, именно это меня и смущало?
«Попробуй вспомнить меня, — повторила она. — Мне так хочется, чтобы ты вспомнил».
«Скажи хоть какое-нибудь наводящее слово», — попросил я.
Она сказала: «Хюмлевейен, дурачок!»
Хюмлевейен. Я вырос на Хюмлевейен. Я там родился. И жил всю жизнь. На Адамстюен я жил лишь последние полгода.
«Или Ирисвейен», — сказала она.
Это было там же. Хюмлевейен начиналась от Ирисвейен.
«Тогда Клёвервейен!»
Это тоже было по соседству. В детстве я часто играл на большом холме между виллами на Клёвервейен. Холм весь зарос деревьями и кустами. Кажется, там была еще песочница и качели. Несколько лет назад там поставили несколько скамеек.
Я снова поднял глаза на Апельсиновую Девушку. И вздрогнул всем телом, примерно так же приходят в себя после глубокого гипноза. Я крепко-крепко сжал ее руки. Еще чуть-чуть, и я заплакал бы. «Веруника!» — вырвалось у меня наконец.
Она широко улыбалась. Но мне показалось, что и у нее на глаза навернулись слезы.
Я смотрел ей в глаза, и мой взгляд больше не отклонялся в сторону. Больше меня ничто не сдерживало. Робости как не бывало. Я был открыт перед ней. Осмелился без всяких условий сдаться на ее милость. Это принесло мне большое облегчение.
Наверное, ни одна близость на свете не может сравниться с двумя взглядами, которые открыто и решительно встречают друг друга и уже не отпускают.
Девочка с карими глазами жила на Ирисвейен. Мы с ней играли каждый день с тех пор, как научились ходить, во всяком случае, с тех пор, как научились говорить. Мы вместе пошли в первый класс, но после Рождества, когда мы учились в первом классе, Веруника вместе с семьей уехала из Осло, нам тогда было по семь лет. Это было не больше тринадцати лет назад. Но с тех пор мы ни разу не виделись.
Мы с ней всегда играли на том холме на Клёвервейен среди кустов, цветов и деревьев. Там проходила наша с ней общая беличья жизнь, да-да, настоящая беличья жизнь. Если бы Веруника не уехала тогда с Ирисвейен, наше безоблачное детство все равно скоро бы кончилось. В школе меня и так дразнили, что я предпочитаю играть с девочками.
Я вспомнил песню, которую кто-то из нас двоих услышал дома и которую мы постоянно распевали во время своих игр: Девочка с мальчиком жили вдвоем в маленьком царстве своем…
«Но ты не узнал меня», — сказала она, и я понял, что она все еще немного разочарована, почти обижена. Я вдруг увидел перед собой семилетнюю девочку, а не двадцатилетнюю женщину.
Я снова посмотрел на нее. Красное платье было неописуемо изящным и трогательным. Я видел, как ее тело дышит под платьем, с каждым вдохом и выдохом оно поднималось, почти как морская зыбь, бьющаяся о красивый берег, и берегом этим было платье.
Я поднял глаза и среди листьев апельсинового дерева увидел желтую бабочку. Это была не первая бабочка, которую я видел в тот день. Их было много.
Я показал на бабочку и сказал: «Как я мог узнать маленькую куколку, которая превратилась в бабочку?»
«Ян Улав!» — строго сказала она. И больше об этом превращении из ребенка в женщину не было сказано ни слова.
У меня по-прежнему было к ней много вопросов. Встреча с Апельсиновой Девушкой почти лишила меня рассудка, во всяком случае поколебала все мое существование. Я сразу перешел к делу.
«Мы встретились в Осло. Почти три раза. И с тех пор я почти ни о чем другом не думал. Потом ты исчезла, можно сказать, улетела. Удержать тебя было труднее, чем поймать бабочку голыми руками. Но почему нужно было ждать шесть месяцев, чтобы увидеться снова?»
Естественно, потому, что она должна была уехать в Севилью. Это-то мне было ясно. Но почему ей понадобилось полгода прожить в Испании? Уж не из-за датчанина ли?
Тебе-то легко угадать ее ответ, Георг. А вот я не мог, но ведь ты знаешь, чем занимается твоя мама. Надеюсь, большая картина с апельсиновыми деревьями все еще висит у вас в холле? Мама обычно говорит — в то время, разумеется, когда я это пишу, — что уже давно переросла эту картину, но ради тебя я надеюсь, что она никому не отдала ее и не засунула на чердак. Если картины нет в холле, спроси у мамы, где она.
Мне же она ответила: «Меня приняли в художественную школу, вернее, в школу живописи. И я твердо решила закончить этот курс, это для меня очень важно».
«В школу живописи? — повторил я. Ну и ну! — Но почему ты не могла сказать мне об этом в сочельник?»
Она немного замялась, и я продолжал: «Помнишь, как шел снег? Помнишь, как я погладил тебя по волосам? Помнишь, как вдруг зазвонили колокола и подошло такси? И ты укатила!»
Она сказала: «Я все помню. Помню, как фильм. Как первую сцену в очень романтическом фильме».
«Тогда я не понимаю, зачем ты напустила всю эту таинственность?»
Ее лицо стало серьезным. Она сказала: «Думаю, ты мне понравился еще тогда, в трамвае. Можно сказать: снова понравился, но уже совсем по-другому. Потом мы встретились еще несколько раз. Но я думала, что мы сможем потерпеть полгода. Что это нам будет только полезно. В детстве мы были так близки. Но ведь теперь мы не дети. Теперь нам пошло бы на пользу немного потосковать друг по другу. Чтобы не начать игру по старой привычке. Мне хотелось, чтобы ты заново открыл меня. Заново узнал, так же как я уже знала тебя. Поэтому я и не призналась, кто я».
Не помню точно, что я ответил, и не все помню, что мне говорила Апельсиновая Девушка, но чем дольше длился наш разговор, тем чаще мы перепрыгивали с одной темы на другую или с одного эпизода на другой.
«А датчанин?» — спросил я в подходящий момент. Мой вопрос прозвучал как мольба. Это было глупо. Я чувствовал себя идиотом.
Она ответила коротко и почти строго: «Его зовут Могенс. Он тоже занимается в школе живописи. Очень способный. Мне приятно, что здесь есть еще кто-то из Скандинавии».
У меня потемнело в глазах. Я спросил, откуда он знает, как меня зовут.
Мне показалось, что она покраснела, но клясться не стану, может, это был просто отсвет красного платья, уже почти стемнело, лишь два кованых фонаря бросали желтоватый свет на площадь. Мы заказали бутылку красного вина «Ribera del Duero».
Она объяснила: «Я написала твой портрет. По памяти, но он похож. Могенсу портрет нравится. Со временем ты его увидишь. Портрет называется «Ян Улав».
Значит, это она сама нарисовала свое лицо на открытке! Теперь-то мне это было ясно. Однако меня продолжал грызть еще один вопрос. Я спросил: «Кто же в тот раз сидел в белой „тойоте"? Это не мог быть Могенс!»
Она засмеялась. И как будто попыталась переменить тему разговора. «Думаешь, я не видела тебя тогда на Юнгсторгет? Ведь я пришла туда только из-за тебя», — сказала она.
Я ничего не понимал, мне казалось, что она говорит загадками. Но она продолжала: «Сперва мы встретились в трамвае. Потом я порыскала по городу и узнала, в каких кафе ты обычно бываешь. Я никогда раньше не ходила в кафе, но однажды зашла туда с только что купленным альбомом с репродукциями испанского художника Веласкеса. Я сидела и листала его. И ждала».