Последний спуск по винтовой лестнице в туалетную комнату низшего пошиба. Здесь нет ни белых стен, ни полочки в стене. Плохо закрывающаяся дверь и две цементные подошвы, куда вставать ногами. Здесь все идет плохо; в иглу попала табачная крошка, и она закупорилась; я долгое время пытаюсь ее откупорить; я теряю терпение; пинаю ногами стены. Наконец получилось, заработало. Но ампула выскальзывает из рук, исчезает в унитазе. В довершение несчастья в дверь стучат: нетерпеливый посетитель. А! Подождет! Для его-то дел!..
В последний раз я поднимаюсь на поверхность; всхожу по лестнице. Я выныриваю между ножками круглых столиков и стульев. Я поднимаюсь. Вот я уже на уровне лиц. Здесь восхождение заканчивается. Выше мне сегодня вечером не подняться. Я сравниваю свою радость с весельем прохожих. Они выглядят не более и не менее счастливыми, чем я.
Все кончено. Теперь ни один наркотик не сможет помешать мне страдать. Я переборщил, перекололся, до тошноты. Я не смогу быть ни счастливее, ни несчастнее. Делать больше нечего, только если умереть, только если уснуть.
Я иду назад домой. Мой квартал, моя улица, мои соседи, моя дверь. Только бы Рене вернулся; только бы не быть одному!..
Он вернулся. Я нахожу его в кухне, сидящим перед стаканом молока, в которое он разбил яйцо. Он называет это куриным молоком; он утверждает, что оно придает его лицу свежий цвет. Когда ты дошел до высшей степени счастья и несчастья, хорошо встретить друга со свежим цветом лица, пьющего куриное молоко.
Он сопит, уткнувшись носом в стакан. Его голос отдается в стакане, как в громкоговорителе.
— Если б ты увидел свою рожу, — говорит он, — ты б перепугался.
И эти слова, этот упрек наполняют меня нежностью. Пусть оскорбляет меня, пусть бьет, таскает за волосы, лишь бы занимался мной, лишь бы говорил со мной.
Я не слушаю; я повернулся спиной. Я слышу, как он сопит носом, как глотает молоко и при этом говорит со мной. Я слышу слова: безумство, страсть, чертов, идиотство, смысл… Я открываю окно. Воздух пронзительно мягок. Я слышу доносящиеся с улицы спокойные голоса, пронзительно мимолетные голоса, и пронзительную музыку радио.
Весь пронзенный, я сожалею о жизни, я с сожалением внимаю звукам мира, словно я умираю, словно, умерев, я вернулся в те места, где жил. Высунувшись в окно, словно призрак себя самого, я смотрю на жизнь и слушаю ее, не имея возможности слиться с ней. Я навязал себе положение призрака: я вижу, я слышу; но жить значит действовать. У меня больше нет органов для того, чтобы действовать; я разрушил свои двигательные центры. Я претерпеваю. Словно заживо погребенный, я бессильно присутствую на своих похоронах, не в силах закричать, шевельнуть ресницами.
Высунувшись из окна, я тянусь изо всей слабости к настоящей минуте. Но настоящего больше нет. Я живу в прошлом. Я вспоминаю о том, что я жил.
Рене говорит, и пока он говорит, я вспоминаю о том, что он говорит. Он идет ко мне, и пока он идет, я вспоминаю, что он идет ко мне, берет меня за плечи. Я обнимаю его; от него пахнет молоком. Я глажу его светлые поредевшие волосы.
— Иди спать, — говорит он.
Я повинуюсь, но цепляюсь за него. Я тащу Рене к себе в комнату, где отстающие плитки звенят под нашими ногами. Я раздеваюсь. Требую рассказать историю на сон грядущий. Если бы я смел, я попросил бы спеть колыбельную.
— Расскажи мне какую-нибудь историю. Да вот, расскажи мне о твоей подружке, Полетте, которая приходит сюда ночевать каждую пятницу. Ты ее любишь?
Рене смеется.
— Таких девушек не любят, — говорит он. — Нечего о ней рассказывать. Это еженедельная девица. Приходит по пятницам, в банный день. Вот и все.
— Невеселая у тебя история.
— Твоя не лучше. Знаешь, что тебе надо сделать?
— Знаю, жениться.
* * *
Весна наступила как-то сразу. Однажды утром меня разбудил щебет сотен птиц. В Ифри деревья — редкость; в городском парке под моим окном жили все птицы в городе.
Однажды утром все солдаты английского гарнизона вышли на улицу в шортах. Город от этого вдруг помолодел.
По дороге в госпиталь Рене попросил меня сделать крюк.
— Мне надо зайти в книжный магазин, я заказал там одну книгу.
Мы вошли в большую темную лавку. Пока Рене обслуживали, я листал книги, технические труды. «Трактат о походной кухне»: «Погрузите филейную часть в жир…»
Когда мы вышли из магазина, Рене мне сказал:
— Как она тебе понравилась?
— Кто?
— Продавщица.
— Какая продавщица?
— Которая меня обслуживала. Ты ее не заметил? Жаль, потому что она тебя заметила. Пока она перевязывала мой сверток, она с тебя глаз не сводила. Ты наверняка ее заинтересовал.
Я пожал плечами; однако мне было приятно думать о том, что с меня не сводили глаз. В этот день слова Рене несколько раз приходили мне на ум. Тайные знаки уважения продавщицы спасли мой день. Я следил за собой, осматривал больных с большим вниманием. Я старался жить так, как если бы девушка из книжного магазина беспрестанно смотрела на меня, как если бы она стала моей совестью; я стал жить для нее. Я был от этого ни счастливее, ни чище, но мой персонаж со стороны показался мне более героическим, героически отмеченным роковой судьбой. Я придавал содержательности своему отчаянию, изысканности своему пороку. В тот день я страдал изысканно.
Вечером, возвращаясь из санчасти, я чуть было не зашел в книжную лавку. Мне нужна была писчая бумага. Мне вдруг захотелось написать Генриетте. Мысль об одной женщине вывела из забвения другую. В моей жизни все женщины держались за руки. Но потом, уже собравшись войти в магазин, я был охвачен сомнениями: «В конце концов она мне ничего не сделала». Я свернул направо, к белой аптеке, в которую еще ни разу не заходил.
На следующее утро я позабыл о продавщице. Рене несколько раз на нее намекал; но чары больше не действовали. День был ужасный. Я снова съеживался, втягивал голову в плечи. Сидя на стуле в санчасти перед журналом с записями о больных ногах, с каждым проходившим часом я все больше сжимался в комочек, оседал к нижним частям своего тела.
Часть ночи я провел, сидя на скамейке в розарии, за казино. Цветы источали сладкий запах, от которого меня мутило. Я сидел среди цветов, как больное животное.
Однако я вписал книжную лавку в свой вечерний маршрут. Я проходил мимо ее витрины каждый вечер, словно это была аптека нового рода, где продавался новый наркотик, отпускавшийся мне только по рецепту. Я больше не виделся с продавщицей и не предпринял ничего, чтобы ее повидать; но теперь она стояла у меня на пути. А я, словно заяц, возвращался в нору, только обежав по следу весь свой путь.
Как заяц натыкается на своем пути на дуло ружья, однажды вечером я обнаружил девушку на пороге. Она всадила в меня заряд обоих глаз. Я был сражен. Я вдруг очутился перед продавщицей. Она разложила на прилавке писчую бумагу всех форматов и всех оттенков, и я долго выбирал. Так долго, что дверь за мной закрылась, железная штора опустилась. Когда наконец я пожелал уйти, то оказался запертым в магазине с продавщицей.
— Мы закрываемся, — сказала она. — Вам надо выйти через другую дверь. Я вас провожу; я тоже ухожу.
Она взяла сумочку и беретку. Мы вышли вместе, через служебный вход, словно магазин был наш, словно мы выходили из дома. Я спросил, хорошо ли заперта касса. Затем мы спустились по городскому склону, не торопясь. По дороге я смотрел на Клэр. Она была очаровательна, непримечательна. Я подумал, была ли ее непримечательность скромным выражением большого очарования, или это ее очарование происходило от ее непримечательности. Она была маленькая, веселая, болтливая. Разговаривая со мной, она поднимала к моему плечу темно-карие глаза и маленький, очень белый носик.
Спускаясь через город, мы подошли к красно-белому шлагбауму, за которым проходил поезд. У шлагбаума стояли велосипедисты в фесках и грузовики, перевозившие бочки.
— Там я и живу, — сказала Клэр.
По ту сторону железной дороги на фоне фиолетового неба поднимался сосновый лес с домиками по краям.
На дороге было еще светло; но в лесу царил почти ночной мрак. Мы сели под деревьями; я взял обеими руками белое лицо Клэр и поцеловал ее в губы. Затем я ненадолго удалился под деревья и впрыснул себе как раз столько смелости, чтобы встретить это новое счастье.
Вернувшись к Клэр, я сказал ей, что люблю ее. Она тоже меня любила; все было к лучшему.
— Вот видишь, — сказал мне Рене в тот же вечер, когда я ему все рассказал, — я же говорил тебе, что ты ей нравишься. Сделай мне приятное, женись на этой девушке.
Я женился бы на ней, чтобы сделать приятное Рене, но ведь торопиться некуда. Я пока женихался. Теперь у меня была девушка, которую можно целовать каждый вечер. Это занимало час, иногда два.
Каждый вечер я ждал Клэр у выхода из магазина. Мы спускались по городу до шлагбаума, затем, с разгона, поднимались по противоположному склону, покрытому лесом. Мы ложились на сосновую хвою. Я занимался Клэр; я занимал ее день за днем, последовательно продвигаясь руками. Она занималась сопротивлением; она отбивалась рывками, как пойманный зверек, который то смиряется, то вырывается. Я делал свое мужское дело, она — свое девичье, в тишине, прерываемой резкими вздрагиваниями.