XVII
Из Москвы приехал погостить на неделю к Белецким обожатель Жени – молодой кинорежиссер Ивашев. Высокий, сухощавый, со значительной лысинкой, в белом теннисном костюме – он целый день бродил по окрестностям Отважного и щелкал лейкой. Иногда садился в лодку и переезжал на другую сторону Волги.
В одну из таких прогулок он встретил на выгоне возле Татарской слободы женщину-крестьянку, поразившую его дикой русской красотой. Она шла по пыльной дороге с завязанным белой тряпкой подойником на согнутой руке. Спокойная, уверенная и твердая походка придавала ей ту своеобразную грацию, которая есть только у простых русских женщин. Нигде в мире, кроме глухих русских деревень и сел, нельзя увидеть такую, почти мужскую, но в то же время полную женственности в каждом движении походку. Это какая-то сумма чувств, выраженная в движениях: тут и гордость, и страдание, и уверенность, и стыдливость…
Ивашев, прислонясь к березовым жердочкам выгона, пропустил незнакомку мимо себя, посмотрел ей вслед и, охваченный каким-то странным любопытством, не выдержал – окликнул:
– Одну минутку!
Женщина повернулась, прищурила на него серые, с хитрецой, глаза и улыбнулась по-женски беспричинно, чуть кокетливо.
Это была Манефа.
Ивашев подошел ближе к ней.
– Простите… не разрешите ли глоток молока… Так хочется пить.
– А пейте на здоровье, – мягким грудным голосом ответила Манефа, – только парное, не больно вкусное.
Она с готовностью поставила на землю подойник, быстро развязала тряпку и отступила немного в сторону, поправляя выбившиеся из-под платка черные волосы. Ивашеву совсем не хотелось пить, но надо было выдержать роль до конца, и он, встав на колени, припал губами к жестяному подойнику с теплым, еще пенящимся молоком.
– Спасибо. Ух, как вкусно! Можно на память сфотографировать вас?
Она застенчиво рассмеялась.
– Нет, не надо… Я такая растрепанная… так не сымаются…
– Это ничего, это как раз и хорошо, – говорил Ивашев, суетливо переводя катушку с лентой. Он поставил на глаз метраж и щелкнул два раза затвором.
– Все. Простите, что я вас задержал.
– Ничего, – ответила уже опять с некоторым кокетством Манефа и подняла с земли подойник. – Ну я пошла. Прощайте.
– Всего хорошего. До свиданья!
Ивашев пошел к лодке и несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на удаляющуюся фигуру Манефы.
– Какая женщина! Какая женщина! – восхищенно сказал он вслух и покачал головой.
Вечером, сидя за чаем на веранде Белецких, он вдруг вспомнил:
– Да! Забыл рассказать. Сегодня около Татарской слободы я встретил женщину, крестьянка, очевидно… Поразительной красоты!
Белецкий подносил ко рту в этот момент белый колобок, но, услышав последние слова Ивашева, положил колобок на стол и быстро спросил:
– Ну? Кто же это такая?
Анна Сергеевна, заметив излишнюю торопливость в вопросе мужа, улыбнулась, закусила губу.
– Не знаю. Я не спросил ее имени, растерялся.
Все рассмеялись.
– Блондинка, брюнетка? – поднимая голову от книги, поинтересовалась Женя, сидевшая в углу веранды на камышовом кресле.
– Брюнетка.
Все наперебой, включая и Варю, стали припоминать небольшой круг знакомых женщин в Татарской свободе, но как-то никто не вспомнил о Манефе, которую почти не знали, и разговор на эту тему прекратился. Анна Сергеевна была уверена, что уж и не такой поразительной красоты была встреченная Ивашевым женщина, и сообщить о ней Ивашев нашел нужным только для того, чтобы поинтриговать Женю.
После чая Белецкий и Ивашев вышли в сад и сели на лавочку под яблоней. На мягком черно-синем небе, какое бывает только в августе, сверкали крупные звезды, из-за леса поднимался алюминиевый диск луны. Звенели в траве кузнечики, хрипло кричали под горой коростели.
– Над чем же вы сейчас работаете, Николай Иванович? – спросил Ивашев, поправляя пенсне.
– Да все над «Дворцом пионеров». Надоел мне этот проект до чёртиков. А вы?
– Закончил вместе с писателем Алексеем Родиным литературный сценарий «Воскресения».
– По Толстому?
– Да, инсценировка.
– Что-то вы за классиков взялись. Второй фильм делаете и все инсценировки. То Гоголь, то Толстой. На классиках дорогу себе не пробьете, Алексей Алексеевич. Как бы то ни было, а инсценировка – произведение не оригинальное. Ну, предположим, сделаете хорошо. Ну похвалят вас, как за «Мертвые души» похвалили, а продвинуть – не продвинут и о́рдена не дадут, – добавил Белецкий с легкой усмешкой. – Вы бы взяли какого-нибудь советского автора, того же, скажем, Алексея Родина, вместе с ним махнули бы сценарий на современную героическую тему или на тему Гражданской войны да и поставили бы фильм… ну вы понимаете, одним словом, какой фильм. И все пути открыты! Сколько, например, дадут вам денег на постановку «Воскресения»?
– Тысяч восемьсот, может быть…
– А на такой фильм, о котором я говорю, не поскупятся – миллиончика два отвалят. Тогда таких декораций настроите, что зритель только ахнет! Что ни кадр – новая декорация. На массовые сцены сражений – все силы московского военного округа вам дадут. Пушки надо – и пушки дадут. Самолеты? Сто эскадрилий запустят в поднебесье. Только делай. Делай, что требуется, делай то, что служит укреплению власти, что нужно партии и правительству. О чистом искусстве забудьте… Эх, вы, Алексей Алексеевич, шляпа, простите. Не за то беретесь, что сейчас надо.
Все это было сказано Белецким таким тоном, что Ивашев никак не мог понять: серьезно говорит его собеседник или иронизирует. Они были достаточно хорошо знакомы, чтобы доверять друг другу свои взгляды, не маскируясь друг перед другом.
– Это вы мне серьезно советуете? – недоверчиво спросил Ивашев. – Вы, человек с бездной вкуса и настоящий художник?
– Как хотите понимайте, – уклончиво, с улыбкой, ответил Белецкий.
И, подумав, уже без улыбки добавил:
– А если хотите более подробной расшифровки моей мысли, то послушайте следующее. Я говорю только о том, что надо улавливать темп, дух и запросы нашей эпохи. Нельзя жить вне времени и пространства. Все иллюзии о свободном искусстве пока надо оставить. Надо пытаться делать настоящие произведения хотя бы из того скудного материала, который нам представляется. Мы, русские, от природы талантливые люди! У нас есть сотни имен, которым нет равных в мире, и творили эти люди, зачастую, в положении немного лучшем, а иногда и худшем, чем мы… Я видел в прошлом году в керженских лесах одного резчика по дереву. Потрясающие работы! А живет чёрт знает как! А – режет. Богатых и бедных в нашей стране не предполагается, хотя есть на самом деле и те и другие. Вернее – все нищие, одни материально, другие – духовно. Нас с вами раздели духовно, но взамен этого дали некоторое преимущество в материальном положении. Как это ни мерзко, но мы с вами представители новой советской аристократии. Я говорю «мы», имея в виду не только меня и вас, а всех более или менее заметных писателей, поэтов, композиторов, архитекторов, артистов, режиссеров, художников, скульпторов – словом, тех, кто имеет какое-то отношение к искусству, а искусство, в переводе на большевистский язык, означает пропаганду. Следовательно, мы, эта новая аристократия, мы один из главных винтиков большевистской машины. Мы, если хотите, оформляем в красивые рамки большевистское мировоззрение. Другой вопрос, которого я не хочу сейчас касаться, – преступление это с нашей стороны или нет. Я думаю: и мне и вам это ясно. Правительство великолепно понимает, какую гигантскую роль мы играем и, раздевая нас духовно, всячески поддерживает материально. Посмотрите: кругом нищета. Украина вымирает от голода. Мы же с вами пьем чай с вареньем, на столе у нас белый хлеб, масло, сыр, пирожки… Мы имеем дачи и собственные автомобили. И заметьте, мы ведь беспартийные. Теперь самый сложный вопрос: как и что мы должны творить? Я отвечаю на него просто: творить надо хорошо. Шопенгауэр делит все произведения на две категории: остающиеся и текучие. Так надо стремиться всеми силами к тому, чтобы наши произведения принадлежали к первой категории. Чтобы со временем наши потомки могли помянуть нас добрым словом за помощь, которую мы им окажем в изучении истории и нашей невеселой эпохи, в частности.
– Такие произведения не минуют сначала архива на Лубянской площади, – вставил Ивашев, – а их авторы – удовольствия созерцать Северное сияние.
– И никогда никто нас не обвинит, – продолжал Белецкий, как бы не заметив слов Ивашева, – за то, что мы оставим хорошие произведения. Вот, например, проектирую я этот «Дворец пионеров». Я хочу, чтоб он был великолепен, я прилагаю все усилия к этому, и мне совершенно безразлично, что будет в нем: пионеры ли, богадельня ли, или похоронное бюро на всю московскую область. Мне глубоко наплевать на все это. Я знаю одно, что пройдут года, а дом, выстроенный по моему проекту, будет стоять и перестоит, может быть, не одну эпоху. Ведь эпохи, они, знаете, иногда с головокружительной быстротой меняются. А домик-то останется и будет украшать кусочек отчизны. Вот, друг мой, что я хотел вам сказать.