— А я прошел полный курс философии в Боннском университете, — гордо заявил он. — Послушайте: зло — есть зло, и его надо уничтожать, добро — есть добро, и ему надо служить честно, бескорыстно. Готовы вы послужить добру?
— Я не понимаю.
— Хорошо, я объясню проще. — Глаза его совсем сузились, бледные руки беспокойно заерзали по столу. — Вам для полного счастья необходимо совсем немного: выполнить одну нашу маленькую просьбу, и совесть ваша очистится. Вы будете обладать высшим счастьем, о каком только может мечтать человек вашего круга, вашего положения. Вы меня поняли?
— Я буду совершенно счастлива, если меня оставят в покое, — робко прошептала Зина. — Вот если бы снова мне дали лоток с мороженым.
— Лоток? Что это?
— Такой ящик. И в нем эскимо. И я продаю это эскимо.
— Нет, нет, Зинаида, эскимо не есть источник счастья. О, нет, нет...
Он на минуту умолк, словно давая собеседнице возможность осмыслить сказанное, лениво посмотрел в окно, задержал взгляд на тощей общипанной воробьихе, сидящей на ветке, быстро перевел взгляд на Зину, сказал торопливо и сухо:
— У нас задержана и сидит в камере крупная большевистская шпионка. Вы ее знаете.
Зина вздрогнула. Румяные щеки подернулись мертвенной бледностью. Голос ее дрожал, срывался:
— Никого я не знаю, никаких шпионок. Ужас!
Офицер благодушно и хитровато улыбнулся.
— Не надо нервничать, мадемуазель, вы все знаете. — Лицо его приняло строгое выражение. — Повторяю: вы все знаете, ее зовут Надежда Павловна Огнивцева.
— Ужас!
В памяти Ромашки с поразительной быстротой и отчетливостью промелькнул тот знойный июньский полдень, когда Надя провожала мужа на пристани, и ее разговор с Надей, и то ясное голубовато-дымчатое утро, когда они шли с пристани в село. «Надя арестована, Надя уже сидит где-то тут, в сыром подвале», — подумала она в отчаянии.
Мысли ее прервал теперь уже требовательный, грубоватый голос офицера:
— Вы должны выведать у нее все: имена, явки, пароли, все. Вас на время посадят вместе с ней. О, это неудобно — сидеть в камере с преступниками, но это, фройлен, временно, и вы будете хорошо вознаграждены.
«Пропала я, погибла я! — проносилось у Зины в голове, и она почти не слушала коменданта. — Требуют совершить подлость, предательство. Ужас!»
А офицер, истолковав ее молчание и смятение за рабскую покорность, готовность и согласие, благодушно и широко улыбнулся, но через мгновение лицо стало опять жестким и напряженным.
— Вот и прекрасно. Оденьтесь потеплее, там, в подвале, холодно и сыро. Это не для вашего прекрасного тела. За вами придут полицейские. Все по форме, чтобы никаких подозрений у туземного населения. — Он засмеялся мелко, рассыпчато. — А теперь вы свободны, милая Зи-на-и-да.
Он вскочил, элегантно изогнулся и поцеловал выше локтя ее полную руку.
— Эй, Костя! Проводи фройлен Зи-на-и-ду.
Из бывшего родительского дома Ромашка выходила как в тумане. Она не слышала ни прощальных любезностей коменданта, ни расхлябанных пошлых слов Кости Милюкина, провожавшего ее с высокого крыльца. Оглушенная всем услышанным, она понимала теперь одно: в покое ее не оставят.
— Какой ужас! — шептала Ромашка про себя, вслепую идя по пыльной дороге и никого не замечая вокруг. — Какой ужас!
Думала-думала, что ей теперь делать, какой шаг предпринять, куда податься, и ничего не могла придумать.
Феоктиста Савельевна встретила дочь градом вопросов:
— Ну как? Дают службу? Иди, иди, глупая, сытно жить будем, на добро и они добром. А? Что молчишь? Аль опять лоток таскать станешь? Что язык-то прикусила. Что матери слова единого не вымолвишь? Аль напаскудила что?
Но Ромашка отрешенно махнула рукой, не сказав матери ни слова, расслабленно упала на кровать и, сотрясаясь всем телом в рыданиях, зарыла голову в подушку.
— Ужас!
Глава одиннадцатая
Надежда Павловна Огнивцева была обнаружена и арестована не случайно, хотя никто в селе не видел ее и не знал о ее возвращении. Не случайным был приход в их дом соседа-предателя Милюкина. В этот день по списку, аккуратно им составленному, полиция арестовала весь сельский актив, оставшийся в селе, ведь Милюкин знал о каждом все. Комментируя коменданту список, Милюкин особое внимание просил обратить на фамилию Огнивцева.
— Правда, — объяснял он, — ее сейчас нет в селе, куда-то исчезла, но может и должна объявиться и тогда... Дети малые у нее тут остались, а какая мать не наведается к деткам.
— Дети?
— Двое маленьких.
— Так. К детям обязательно придет.
— Я слежу неустанно, если появится, от Кости Милюкина не уйдет, в айн момент сцапаем и приволокем.
— Браво, Костя, браво!
— Коммунистка, жена летчика-капитана, — объяснял он, — ярая большевичка. К тому же, как я мыслю, не зря сюда приехала, с особыми целями, шпиенка.
Выслуживался он рьяно. В список были включены все учителя, врачи, работники районных учреждений, даже ненавистный ему с детских лет, топивший на суде отца, главный бухгалтер райпотребсоюза, хотя он и был отпетым пройдохой и жуликом. Попала в список и ботаничка Аделаида Львовна. Мысль об использовании Ромашки подал коменданту тоже он.
— Я видел их несколько раз вместе, они дружат, — уточнил он свою идею.
— Да-да, понимаю. — Комендант дважды жирно обвел фамилию Огнивцева красным карандашом и подчеркнул. — Следи, следи неусыпно. При появлении немедленно сам лично арестуй. Молодец, с такими, как ты, можно делать большие дела. Я в долгу не останусь.
— Яволь! — заученно выпалил Милюкин, сияя от радости. — Яволь, герр комендант.
В камере, куда два пьяных полицая втолкнули избитую Надю, сидело десятка полтора женщин, молодых и старых. Некоторые метались в беспамятстве и бредили. В разных углах полутемной кладовой шевелился приглушенный гул и стон. Липкий тяжелый воздух обволакивал лежащих, волглые стены пахли плесенью, с черного потолка капало. Оглядевшись, Надежда Павловна прошла на середину камеры, постояла в нерешительности, вздохнула и опустилась на грязный, заеложенный пол. Кружилась голова, лицо горело, в глазах плавали круги. Из рассеченного плетью виска сочилась кровь.
Она не думала о том, что будет с ней, что ее ждет через час, через минуту, она была готова ко всему, даже самому худшему. Ее мучило и угнетало другое: что она так глупо попалась и что уже не сможет вырваться отсюда. Где-то тут, в этой камере-кладовой, во дворе ли, который она только что проходила, большом, мрачном, окруженном тесовым заплотом, оборвется ее жизнь. Как ниточка тонкая, оборвется. И Алеша никогда не будет знать об этом, и никто, никто не будет знать; так и канет она в безвестность, как будто ее и не было на белом свете. А ведь она еще ничего-ничего не сделала для народа, для спасения родины от варварского нашествия, она не убила ни одного фашиста, не сожгла ни одной машины, не расклеила ни одной листовки. Ничего не свершив, она может растаять как снежинка, залетевшая в пламя. И, не сделав ничего, умереть в муках. Эти мысли пугали ее и приводили в отчаяние. «Надо, надо успокоиться, — внушала она себе, — сосредоточиться, подумать о чем-то важном, главном». Но ниточки мыслей путались, рвались. Она пыталась связать их и никак не могла. Проплыла в белесом облачке горенка, спящие на кровати дети, бледные руки Оленьки; облачко растворилось в темноте, и она забылась. А когда очнулась, уже ободнело. Из оконца в камеру жидко сочился бледно-лиловый свет раннего утра и проглядывался лоскут пепельно-серого неба.
— Всю ночь проспала, — изумленно прошептала она и оглядела камеру.
— А вам спится, как праведнице, — донесся до нее грубоватый и, как ей показалось, насмешливый голос. — Нас аж завидки взяли.
— А что, хоть перед смертью высплюсь. Утомилась я, много ночей не спала.
— Мы что-то не знаем вас. Не здешняя?
— У свекрови гостила с детьми, и вот сюда попала.
Надя рассказала коротко о своем несчастье.
— Сердешная, деточки-то, деточки как там?
— Уезжать, милая, надо было с мужем вместе.
— Знал бы, где упасть...
— Да, если бы знать, что с тобой через час будет...
Так она начала знакомиться с обитателями камеры. Первой заговорила с ней знатная, знаменитая на всю область звеньевая, орденоносец. Сидела тут, кроме медиков, учителей и депутатов, даже престарелая «колдунья», как звали ее в селе, древних лет старуха, уже не в себе. Надя прислушалась к бредовому бормотанию и тяжелым вздохам старухи, спросила тихо:
— Ее-то за что?
— Ах, да так, пустяки. Кричала что-то на улице немцам вслед и своим ореховым посохом грозила. Избили до полусмерти и сюда бросили.
— Милюкин-то, оборотень, к фашистам перемахнул, — ни к кому не обращаясь, возмущалась старая учительница. — Я ведь его с первого класса учила, выучила мерзавца.