был уже в двадцати-тридцати шагах, отошел от ящика и последовал за ним.
Зеппу было жутковато слышать за своей спиной дыхание подозрительного субъекта. Он ускорил шаг, но и тот пошел быстрее. Освещение было скудное; кроме того, путь к центру города лежал через большой сквер, довольно плохо освещенный.
Вдруг Зепп услышал за собой голос.
– Что вы так бежите, господин профессор? – спросил этот голос по-немецки и прибавил с неприятным смехом: – Уж не испугались ли?
Зепп обернулся. В неверном свете фонаря к нему приближался человек, и чем ближе он подходил, тем более оборванным казался. Штаны, пиджак, ботинки – все разваливалось, везде проглядывало голое тело, в этих лохмотьях человек был голее голого. С лица, покрытого рыжеватой щетиной, смотрели с чуть смущенным и все же фамильярным выражением воспаленные глаза.
– Не притворяйтесь, – дерзко и в то же время боязливо заговорил незнакомец. – Вы же профессор Траутвейн. – Он смотрел на Зеппа так, будто тот должен хорошо его знать.
– Конечно, я профессор Траутвейн, – ворчливо ответил Зепп, подходя ближе. Он тщетно рылся в памяти: кто бы это мог быть?
– И не старайтесь вспомнить, господин профессор, – сказал незнакомец. – Ничего не выйдет. Я, видите ли, Зигмунд Манассе.
Зепп даже вздрогнул. Зигмунд Манассе, тот самый, который написал большую монографию об Иоганне Штамице и раз навсегда доказал, что Штамиц – творец современной инструментальной музыки и гений? Да, вне всяких сомнений, это Зигмунд Манассе. Зепп несколько раз встречался с ним: это он.
– Если я не пугаю вас, пройдемтесь вместе. Я уже давно не слышал немецкой речи, мне хотелось бы поговорить по-немецки, забываешь язык. Мне вообще редко приходится говорить.
Зепп Траутвейн все еще стоял, поставив ноги носками внутрь, в некрасивой, напряженной позе и оцепенело смотрел на оборванца. Это – Зигмунд Манассе?
– Конечно, – выговорил он наконец, – пойдемте. – В ночном безмолвии его голос прозвучал странно пронзительно.
– Тогда, пожалуй, вернемтесь на то самое место, где мы встретились, – попросил оборванец. – А то прибегут собаки, и я останусь ни с чем.
Зепп, подавленный, шагал рядом с оборванцем по пустынной улице предместья, спрашивал и слушал. Зигмунд Манассе рассказывал, не жалуясь. Пожалуй, единственным чувством, которое можно было уловить в его повествовании, было гневное удовлетворение: вот, мол, какие шутки судьба выкидывает с людьми, заслуживающими лучшей участи.
Зигмунд Манассе, как «неариец», вынужден был оставить скромную должность учителя тотчас после того, как нацисты стали у власти; давать частные уроки ему тоже не разрешалось. Он эмигрировал. Комитеты сначала оказывали ему поддержку, но Зигмунд Манассе никогда не отличался ловкостью: он не сумел найти какую-нибудь работенку. Музыковедение, особенно та его отрасль, которой занимался Зигмунд, не было в спросе. Он был рад играть всюду, куда бы его ни позвали, но как получить трудовую карточку? И он катился под гору; пособие из комитета перестал получать, ибо прошли все сроки. Одно время он изготовлял дешевые потешные музыкальные инструменты для танцевальных вечеров, две недели продавал безделушки в ночных кафе, костюмы и белье спустил старьевщику. Наконец он получил койку в бараке, оставался там, пока его терпели, потом ночевал под мостами Сены, был еще раз принят на две недели, последний костюм постепенно превратился в лохмотья, и вот теперь он профессиональный clochard, бродяга.
– Порой, – рассказывал он, – я, разумеется, помышлял о самоубийстве. И рад, что отказался от этой мысли. Стать clochard совсем не просто. У нас есть своя гордость, и свой цех, и свои законы; человеку надо сначала скатиться на самое дно: лишь тогда мы принимаем его в свою среду и терпим среди нас. Но когда ты уже очутился на дне, оказывается, что такой выход еще не самый страшный. В особенности летом. А мне еще и повезло, я открыл этот район, мои собратья его проглядели, и теперь на моей стороне нечто вроде права первооткрывателя. Другие решили, что здесь нечем поживиться, ведь этот район населен беднотой. А я вот доказал, что у меня хороший нюх. Виллы, сохранившиеся между доходными домами, – это же находка. Особенно номер тридцать седьмой. Понимаете, профессор Траутвейн, по меньшей мере через ночь я выуживаю что-нибудь путное из мусорного ящика. Детей возле этой виллы нет, собак – тоже, почти все отбросы достаются мне. – И он снова принялся рыться в мусоре.
Зигмунд с изумлением уставился на серебряную двадцатифранковую монету, которую протянул ему Зепп.
– Есть еще на свете богатые люди, – сказал он, – богачи, richards, ricconi. Странно, что по-французски они называются richards.
И Зепп всю дорогу слышал его смущенный смех, видел боязливый и нахальный взгляд воспаленных глаз, которыми уставился на него Зигмунд Манассе, автор труда о Штамице, clochard.
«Richard, – думал он, – богач. Clochard – бродяга, босяк. Бродяга еще называется у нас Schlawiner. Clochard, вероятно, не имеет ничего общего со словом cloche, „колокол“, а скорее происходит от clocher – „хромать“. Schlawiner происходит от „словак“. Гитлеру по национальности следовало бы быть словаком, то есть Schlawiner’oм. La comparaison cloche – это сравнение хромает. „Если нет ни гроша за душой, лучше сразу ложись в могилу. Чтобы право на жизнь получить, надо имущим быть“. Не следует слишком много воображать о себе. Il ne faut раз clocher devant le boiteux – перед хромым не надо хромать. А я хочу заниматься музыкой. Хочу сбежать из „ПП“, посвятить себя музыке и написать „Зал ожидания“. Да смеешь ли ты отдаваться музыке, пока зигмунды манассе наперегонки с собаками роются в мусорном ящике? Смеешь ли ты писать „Зал ожидания“, вместо того чтобы бороться за такую жизнь, где ему не будет места?» Его душила печаль, граничащая с отчаянием, чувство покорности судьбе, тому, что он носит цепи и не может сбросить их с себя. Он вдруг ощутил безмерную усталость.
В мозгу проносились какие-то нелепые и жуткие ассоциации: «Clochard – „бродяга“, clocher – „хромать“, cloche – „колокол“. Колокол зовет. Нельзя отлынивать от посещения церкви. Если не пойдешь на звон колокола, колокол придет к тебе. Колокол, колокол уж не звонит, он идет, ковыляя, к тебе.
Все это необходимо изменить, необходимо. Нельзя отлынивать, надо дело делать. Заниматься политикой – ничто другое тебе не дозволено. Колокол, колокол не звонит, пусть же „Зал ожидания“ ждет».
Но на следующее утро, проснувшись, Зепп возмутился и отменил решение, принятое вчера вечером. Он слишком устал, поэтому жалость к Зигмунду Манассе захватила его врасплох. Если он устоял перед Петером Дюлькеном, то уж справится и с Зигмундом Манассе. Он, Зепп, все себе уяснил, его доводы крепки, они понятны ему и другим. Он рожден для