к плохой погоде: радоваться нечему, но тратить силы на переживания не стоит. Сказать то, что ты хочешь сказать в науке, можно всегда: на то мы и учимся риторике. Но при советской власти на поиск нужных выражений уходила треть моих сил, а теперь уходит меньше, так что я полагаю, что теперь жизнь все-таки пока лучше. Во всяком случае, для меня, старого и безопасного. Лучше ли для молодых, которые должны пользоваться понятиями модного французского философа Жака Деррида и Флоренского так же принудительно, как мы когда-то понятиями Маркса, – в этом я не так уверен.
В России после советского марксизма наступил такой идеологический вакуум, в который сразу хлынули и сегодняшние, и вчерашние западные моды вперемешку с позавчерашней русской религиозной философией. И это сливается в такую противоестественную смесь, описывать которую я не берусь.
– Кажется, у вас я прочитал, что миссия филолога – понимание человека через его высказывания. Что же вы поняли в человеке? Конечно, если можно говорить о человеке вообще. Филолог, наверное, скажет, что можно говорить только о человеке той или иной эпохи.
– «Понимание человека» – это никак не миссия филолога: это общая миссия каждого из нас. Миссия филолога – это понимание человеческих высказываний, то есть тех средств, через которые можно понимать человека. А эти средства целиком принадлежат языку, культуре и эпохе. Понять сквозь них человека другого времени очень трудно. Поэтому обычно мы наивно представляем его по образцу нас самих, эгоцентрически считая наши собственные качества вечными.
– А попадались ли вам романы об античности, адекватные своему предмету?
– Именно потому, о чем я сказал, ни одного «адекватного» романа об античности я не знаю: все они говорят больше об авторах, чем об их героях.
– Говорить после этого о современности не хочется. Лучше скажите, что бы делал стоик Эпиктет, будь он «не древним пластическим греком», выражаясь словом Козьмы Пруткова, а нашим современником-шахтером?
– Вопрос прекрасный, но ответ – очевидный. Если бы Эпиктет был шахтером, он бы исправно работал в шахте, вел бы с товарищами точно те же беседы о внутренней свободе человека, не зависящей от жизненных обстоятельств, а они бы, будь на то возможность, точно так же их записывали. Не забывайте, Эпиктет был рабом, а рабам в древности жилось не лучше, чем шахтерам в наше время.
– Ваши «Записи и выписки» – книга не научная, но очень интересная. Она ведь построена по компьютерному принципу: парадоксальная рубрика, краткая неожиданная мысль и свободное место для обсуждения и комментариев. Вы это делали сознательно?
– Знаете, «Записи и выписки» – это ведь просто отрывки из записных книжек, накопившиеся лет за тридцать, по записи в день. Я очень рад, если они оказались интересными не для одного меня. Значит, каждый может, например, в Интернете при желании развивать, уточнять или опровергать их по своему вкусу – и это, вероятно, будет интереснее, чем если бы это делал я.
– По этим «Записям и выпискам» очевидно, что вы не только ученый, но и писатель. Не лежит ли у вас в архиве что-то помимо научных трудов?
– Я совсем не писатель: стихов я не писал с четырнадцатилетнего возраста, а прозы – никогда. Я делал только научные работы и переводы. Конечно, и научная работа может быть предметом эстетического удовольствия (как и поэма может быть источником социально-исторических сведений), но это уже зависит от взгляда читателя. «Записи и выписки» – это отходы производства, какие есть, вероятно, у каждого; я только постарался сделать их интересными хотя бы для других филологов и историков. Хорошо, если это удалось.
– Как стиховед вы анализировали весь корпус русского стиха, даже самых мелких поэтов. Так же ли вы сейчас следите за современным состоянием литературы?
– Нет, некогда. Быть читателем (и зрителем) – это тоже профессия. Современные сборники стихов я вижу лишь случайно, а современную прозу не вижу совсем.
– А как оцениваете нынешнюю массовую культуру? Стала ли она более управляемой? Прошел ли период первоначального хаоса?
– Мне казалось, наоборот: массовая, серийная культура всегда менее хаотична и более единообразна, чем экспериментальная. Глядя на книжные прилавки, в этом можно только убедиться: даже по обложкам не спутаешь дамский роман с историческим или с детективным. Значит ли это, что она более управляема, не знаю. Что значит «управляема»? Кем?
– Рынком, спросом и предложением. Скажите: если бы филология в университетах кончилась (а иногда кажется, что мы близки к этому), то могли бы вы найти место в каком-либо секторе гуманитарного рынка?
– Я пошел бы преподавать словесность в среднюю школу, хотя это гораздо тяжелее и хотя педагогических способностей у меня нет.
– Многие из ваших коллег сегодня работают в зарубежных университетах, а вы остались здесь – почему?
– Так сложилось. Я недостаточно знаю зарубежную словесность и недостаточно умею преподавать.
– А если бы преподавали, то считали бы классическое образование обязательным для формирования интеллигенции? А то ведь считается, что в современных условиях российская интеллигенция погибает.
– Наверное, напрасно. Слово «интеллигенция» употребляется в нескольких значениях. Во-первых, «просто хорошие люди» – порядочные и совестливые. Такие никуда не исчезли и не исчезнут. Во-вторых, «просто работники умственного труда» – это те, которых обзывают интеллектуалами, а еще образованцами; они тоже никуда не исчезнут. В-третьих, «и то, и другое сразу»: полагаю, что и они не исчезли. Есть еще и четвертое значение, самое точное, оно употребительно на западе: «те, кто получили образование, дающее доступ к власти, но за отсутствием вакансий не получили власти и поэтому дуются»; но у нас оно не в ходу.
Беседу вел Игорь Шевелев
ИСТОРИЗМ, МАССОВАЯ КУЛЬТУРА И НАШ ЗАВТРАШНИЙ ДЕНЬ 46
В заглавии этого альманаха стоят слова: «История, литература, искусство». Это напоминает общеизвестную истину: литература и искусство (и наука, и религия) живут и развиваются в неразрывной связи с общественной, политической, экономической жизнью, частью которой они являются. Для их понимания необходима согласованная работа целого комплекса гуманитарных наук с историей во главе.
Мы привыкли считать это чем-то саморазумеющимся. Однако это не так. Историзм – изобретение XIX века, а до этого три тысячи лет мировая культура обходилась без него. Сами историки знают это лучше, чем кто-либо: они помнят, как греческая и римская древность на протяжении многих веков, от Плутарха до Робеспьера, была не процессом, а статической картиной моральных доблестей и пороков, в которой между Фабрицием и Катоном Утическим не было никакого хронологического разрыва. Это было складочное место поучительных примеров на будущие