времена. И не только поучительных: когда мы читаем Элиана или даже Павсания, мы на каждом шагу видим, что любая занимательность для античного человека имела очень мало соприкосновений с историчностью.
Мало того. Когда романтики изобрели историзм, это не отменило прежнего отношения к прошлому – это лишь усложнило его. Просто это значило, что общество расслаивается и его духовные потребности дифференцируются. Элита романтизма и позитивизма наслаждалась все освещающим и все выравнивающим историческим подходом, а массовая культура по-прежнему искала в прошлом не истоки, а образцы. Теперь эти образцы чаще бывали не моральными, а художественными, не поступками, а позами «древних пластических греков». («Потому что меньше стали читать древних и больше ездить по древним местам», – говорил С. С. Аверинцев.) Эти осколочные расхожие представления о древности складывались в конечном счете в мозаику банальностей, знакомую каждому. Никакого историзма в них, конечно, не было и нет.
Но эта массовая культура не заслуживает высокомерного презрения. Массовая – она и есть настоящая и представительная, а элитарная, авангардная культура состоит при этом серийном производстве духовных ценностей лишь как экспериментальная лаборатория. Греческие вазы, перед которыми мы благоговеем в музеях, были массовой культурой, глиняным ширпотребом, и драмы Шекспира в «Глобусе» были массовым зрелищем, на которое ученые-гуманисты смотрели сверху вниз. Канонизация – дело позднее и часто случайное (то есть тоже объяснимое лишь стечением исторических обстоятельств). Более того: массовая культура гораздо меньше противопоставляет себя высокой, чем высокая – массовой. Когда по библиотечным отчетам оказывалось, что Вербицкую читают больше, чем Льва Толстого, то это совсем не значило, что Вербицкая и ее читатели противопоставляли себя Толстому. Это было (и есть) не противоположение, а продолжение одного и того же культурного массива. И если на верхнем его конце торжествовал историзм, а на нижнем – голливудский исторический лубок, то они связаны друг с другом крепкими нитями, а как эти нити переплетаются, должна самоотчитываться сама наша культура. Очень жаль, что мы это плохо себе представляем.
Когда мы противопоставляем высокую культуру и массовую культуру, мы рисуем картину мира, похожую на религиозную или платоновскую. На одном конце существует мир истинный, на другом – мир ложный, и чтобы причаститься мира истинного, нужно отрясти с себя мир ложный. Если мы не платоники, то не будем притворяться небожителями: признаемся, что окружающий нас мир – не совсем уж такой ложный. И будем, опираясь на него, осмыслять для себя и строить для других лестницы в мир высокой культуры – пересекающиеся, сбегающиеся и разбегающиеся.
В энциклопедии на слово «вода» говорится: «соединение двух атомов водорода с одним кислорода». В словаре русского языка написано: «прозрачная жидкость без цвета и запаха». В энциклопедии сообщается, как земля вращается вокруг солнца. В песне поется: «Солнце всходит и заходит». Для разных областей нашей жизни и работы мы обходимся разной степенью точности наших представлений о предметах. Так и картина мировой культуры по-разному выглядит для специалиста и для рядового носителя культуры. Важно лишь одно: чтобы эта картина была по возможности связной. Это не всегда получается: попробуем представить, как образ античности в сознании среднего человека складывается из полузабытого школьного учебника, мифов Куна, голливудского кино и набора случайных знаменитых имен! Я написал научно-популярную книжку «Занимательная Греция» нарочно для того, чтобы привести эти осколочные представления читателей в какую-то связь.
И я очень хотел бы, чтобы кто-нибудь помог мне привести в связь мои собственные представления о других областях мировой культуры, например написал бы книгу «Занимательный ислам» или «Занимательный Китай». Или даже о моей собственной европейской культуре написал бы так, чтобы политические и экономические теории нашли в ней осмысленное место рядом с литературой и искусством, а военное дело – рядом с модой. Потому что при нынешней специализации всех наук даже специалист вынужден довольствоваться за пределами своей узкой профессии представлениями на уровне «солнце всходит и заходит». И очень важно для единства общества, чтобы такие представления у всех нас были приблизительно одинаковыми. Академическая гуманитарная наука может этому помочь – лишь бы она снизошла вниманием до пренебрегаемой ею массовой культуры.
Мы, часто считающие себя высокими интеллектуалами, тоже носители массовой культуры – разве что не в тех областях, что наши соседи. Тот же Аверинцев говорил: «Мы не сможем отстаивать культуру, пока не научимся видеть врагов этой культуры в себе». Право, собственная наша культура тоже неполна и эклектична, если мы не знаем эстрадных хитов и модных фильмов. А если мы их знаем, то даем ли мы себе отчет, как они в нас уживаются? В 1860‐х годах тот, кто ценил Пушкина, должен был отвергать Некрасова, и наоборот, это было понятно и объяснимо. В наше время стихи Пушкина и Некрасова – и Блока, и многих других – лежат перед нами в одном и том же школьном учебнике и требуют к себе равного уважения; это гораздо менее представимо и объяснимо. Какой филолог скажет: где критерий, сводящий к соизмеримости хотя бы этих трех поэтов (и еще какого-нибудь четвертого, сегодняшнего)?
Конечно, общекультурная обязанность «уважать» и личная потребность «любить» – вещи разные. Здесь, как никогда, нам не хватает одного забытого понятия: вкус. При Вольтере понятие вкуса было, так сказать, прикладным при теории словесности, с него начиналась всякая критика; современная же критика замечательным образом умеет даже не вспоминать об этом понятии. Вкусов стало много, и понимать вкусы друг друга – необходимое требование единства культуры. А чтобы понимать их, нужно знать, как они сложились и как разошлись, – нужен историзм. Вольтеровский разум еще мог обходиться здесь без историзма, наш уже не может.
Зеркалом этой эклектичности и мозаичности нашей культуры может служить школа. Это одно из самых болезненных мест сегодняшней культурной жизни. Почему? Потому что объем культуры бесконечен, а сознание отдельного человека конечно, стало быть, мы можем предложить ему лишь ее фрагменты. Отбор этих фрагментов – важнейший элемент единства культуры. Сейчас в России (да и не только в России) происходит пересмотр критериев этого отбора – отсюда и болезненность. Но в самом деле: почему из биологии, химии и физики нам предлагают в школе именно такие-то разделы, а не иные? Потому что их сделала актуальными история развития этих наук. Сказано ли об этом хотя бы двумя словами в каком-нибудь школьном учебнике? Насколько я знаю, нет. Вот где важно вспомнить об историзме.
Монолитность всякой культуры – иллюзия. Восемнадцатый век кажется нам очень законченной, выразительной и монолитной культурой. Только специалисты помнят, что в этом веке для одного читателя существовало только рококо, а для другого