еще – огромная подготовка. Только при очень внимательном изучении, свидетельствует его друг, слова его раскрывают потрясающую насыщенность, вложенную в них внутренним созерцанием, и, так как дело тут не в живописности, не в прямом эмоциональном эффекте, а в чем-то совершенно ином, нетерпеливый читатель, желающий, чтобы вещь заговорила сразу, не понимает ничего; перед ним не оказывается ничего – ничего, кроме черных знаков на белой бумаге. «Words! words! words!»
Это – высочайший артистизм, артистизм на грани понимания, гораздо более изощренный, чем – Марциала или Сен-Жон Перса.
Для Малларме литература была целью, подлинным назначением жизни. Для того чтобы пожертвовать ей всем, как он это сделал, нужно было только в нее и верить. Не думаю, чтобы в истории нашей литературы можно было встретить пример столь безоговорочной убежденности.
Подражать глубине и изысканности Малларме – безумие. Самое большее, что можно сделать – это к целям совсем иного порядка применить его терпеливый метод, но подражать результату этого метода было бы такой же нелепостью, как ходить по улицам в водолазном костюме или писать в обратную сторону, ссылаясь на свое восхищение рукописями Винчи.
Язвительно-ироничный Тибо, мечущий убийственные филиппики в декадентов-символистов, меняет тон, как только речь заходит о Малларме:
Я не понимаю философии абсолюта и, следовательно, отнюдь не пригоден для истолкования трудных мест в произведениях Стефана Малларме, подобно тому, как в средние века во Флоренции толковали Данте. К счастью, не столь уж необходимы глоссы и комментарии, чтобы наслаждаться многими строфами редкостного поэта «Иродиады» и «Послеполуденного отдыха фавна». Для этого достаточно немного чувства. Итак, не посвящая ночей, как говорит Андре Шенье, «ученым бдениям» и выискиванию простого или тройственного смысла того или иного стихотворения, мы, если хотите, подойдем к творчеству г-на Малларме с наиболее доступной его стороны, с самого гостеприимного его берега.
Умудренному, любящему изящную ясность и виртуозную четкость Франсу оказались близкими ранние ювелирные поделки Малларме, его первые пробы, его непринужденная пасторальность, еще не осложненная третьим смыслом:
Все книги я прочел; печально плоть томится.
Бежать! Теперь познал я опьяненье птицы…
Или:
На чашке вашей стать я Гебой был бы рад,
Чтоб вы меня могли прижать к губам в кармине…
Его восхищают эти блестки озарений, эти мгновенные сверкания, осколки его творчества, в которых Малларме непревзойден. Что же касается его творчества в целом, то, как мудрый человек, он оставляет право судить о нем подлинным знатокам.
Лично мне, пишет он, особенно нравятся незаконченные произведения Малларме – ибо не закончены; мне кажется, что в мире существуют одни лишь фрагменты и обломки; они-то и дают чутким душам представление о совершенстве.
В «Иродиаде» – вся прелесть, присущая фрагментам, и я наслаждаюсь в ней даже тем, чего не понимаю. Увы! надо ли в конце концов так уж хорошо понимать, чтобы любить? Разве таинственность иной раз не действует заодно с поэзией? Когда-то я требовал от стихов точного смысла. Это была ошибка. Со временем я понял, что совершенно излишне испрашивать согласия у разума, прежде чем наслаждаться чем бы то ни было.
Так кто же вы, мэтр?
Вот странный, сложный, восхитительный Стефан Малларме, невысокого роста, со спокойными жреческими жестами, опускающий бархатные ресницы на глаза, похожие на глаза влюбленной овечки, и мечтающий о поэзии, которая будет музыкой, о стихах, которые будут восприниматься как симфония.
Ф. Коппе
Каждая страна имеет, своего Гонгору: Марциал в Древнем Риме, Марино и Роза – в Италии, Спонд – во Франции, Чапмен, Донн и Драйден – в Англии, Гофмансвальдау – в Германии, Волошин – в России…
Волошин? А великая плеяда? А Сологуб, Белый, Анненский, Брюсов, Иванов с их стремлением к растяжению образной ткани и призрачности? А бесплотность и воздушность Фета и Бальмонта? А импрессионизм и символика Тютчева и Случевского? А Гумилёв, Городецкий, Северянин? А Ахматова и Цветаева?
Элитарность притягательна – особенно, когда нет маяков. А ведь Малларме жил в беспризорное время…
Ренан, Леконт де Лиль и Банвиль уже умерли, Рембо – погиб, Верлен – одичал; беседы Эредиа, блиставшие остроумием, мало давали пищи; Сюлли-Прюдом заблудился; какое-то презрительное самодовольство мешало еще признать в Мореасе достоинства подлинного поэта; Ренье и Вьеле-Гриффен только еще зарождались… За кем же идти? Кому поклоняться, о боги?
Творец таинственных песен родился в 1842 году в семье с якобинскими традициями, но, в отличие от Бодлера, Верлена или Рембо, прожил короткую жизнь без свойственного бомонду и андерграунду эпатажа и шока. До тридцати лет он преподавал английский в провинциальных школах (Турнон, Безансон, Авиньон), а в 1871-м переселился в Париж, ведя уединенную жизнь и не вмешиваясь в бурные литературно-художественные дебаты парижской элиты. В Париже Малларме издавал модный женский журнал, а с конца 70-х годов в периодике появились его отдельные поэтические миниатюры, обратившие на себя внимание «сливок общества».
Литературную известность Малларме приобрел не только благодаря новой поэтике – с 1886 года берут начало ставшие вскоре знаменитыми литературные «вторники» в его доме на рю де Ром.
На этих вторниках у Малларме в числе тех, кто в благоговейном молчании слушали чарующие монологи хозяина, бывали Уистлер, а позднее Оскар Уайльд. Среди первых и наиболее постоянных посетителей были трое мало кому известных и очень молодых людей: Эдуард Дюжарден [предтеча Джойса!], Теодор Визева и Феликс Фенеон.
Негромкая, но прочная слава Малларме, ставшего эмблематической фигурой французского символизма, пришлась на последнее десятилетие его жизни (Малларме умер в 1898 г.). Став признанным мэтром, окружив себя самыми талантливыми молодыми поэтами Франции (в круг Малларме входили А. Фонтена, Ф. Вьеле-Гриффен, А. де Ренье, А. Жид, П. Валери, Л. Луи, Л.-П. Фарг, М. Швоб, ставшие впоследствии славой своей страны), он перебросил мосты между художниками разных школ и поколений, между поэтами и музыкантами, между «классиками» и модернистами. К голосу великого поэта прислушивались Верлен и Вилье де Лиль-Адан, Золя и Гюисманс, Мане и Дега, Дебюсси и Равель.
Находясь в эпицентре художественной жизни Франции, С. Малларме тесными узами связан с нарождающимися течениями в живописи и музыке. Он восхищался Бертой Моризо, невесткой Мане, наслаждаясь в ее доме обществом Ренуара, писавшего его портрет, а также – Моне и Дега. Последнему он помогал советами, когда тот надумал писать сонеты. Лето Малларме проводил неподалеку от Фонтенбло, где его соседом был Редон. Их сердечные отношения базировались на глубоком понимании