— Таких мне не надо…
— Не надо? Я думал, интересуетесь. Еще хотел вас спросить: пятаков старинских не возьмете ль? Катерининские… У меня много!
— Откуда у вас?
— Да так, жена держит. От ломоты очень помогает, ежели воду с них пить. Да куды их столько? Я бы десяточек продал, она не узнает.
— Нет, не надо. А от ломоты вы бы лучше у доктора полечились, больница рядом. Вы сколько лет сторожем в школе?
— Шешнадцать.
— Грамотны?
— А то как же!
— Вот видите! А настойку на пятаках пьете.
Игнат озадачен: — Что ж, что пью? Многие пьют… Так не возьмете?
— Нет, не возьму.
Возвращаюсь.
— Чего это он вас звал? — спрашивает Дуня.
— Так… Пятаки старые продать хотел.
— Купили?
— Нет, не купил.
— Куды их, старые-то! Новых бы поболе было.
— Что ж бы вы с ними делали, если б много было?
Дуня быстро переглядывается с Сашей.
— Смеетесь? С деньгами и дурак умный. В город бы уехала, вот что.
— Разве здесь плохо?
— Здесь… Чего здесь делать — вшей кормить, что ли? — грубо обрывает меня Дуня. — Замуж сбудут. Мужа на шахты, меня в хомут… Не видали, что ли, сколько здесь баб вроде монашек? Мужа нет, а с кем хошь за грош…
Саша еще ниже склоняется к станку и дергает Дуню за подол.
Пауза.
— Ну, что же, продиктуйте еще что-нибудь, — робко прошу я.
— Пишите:
Из-под дуба, из-под вяза,Из-под липовых кореньев…Из-под липовых кореньевНа мое ли разоренье…
Ах, какая песня! Но следующая была, как удар по уху, — шедевр армейско-базарной сентиментальности: об «ахвицерике молодом», который «ножкой топнул, ручкой хлопнул по белу Машу лицу». «Очень, стало быть, лихо хлопнул!» — восторженно объяснила Дуня. Записал еще и еще, и все прекрасные песни были деревенские, а все бессмысленные или хамские были городские, разве кроме «Коробушки» и еще одной, двух.
Так вот что поют они по вечерам, раскачивая нехитрые, но неуловимые мелодии с необыкновенной быстротой, или тягуче и хрипло повышая их до пьяного крика… Я бы записал еще, но Игнат стал в дверях, расставив свои кривые ноги, потом пришел маляр, который красил в школе крышу, и тоже застрял в дверях, заглянула в окно мимоидущая баба и завязла в нем с раскрытым ртом. Пришлось уйти, да и Дуня застыдилась и замолчала.
Я долго сидел на скамье у школы и перечитывал свои песни, скажу правду, не менее горячо, чем Верлена. Так вот как «они» чувствуют природу…
Ветер-ветерочек, ветер тоненький голосочек…
А вы, милорд, жили бок о бок и думали…
— Здравствуй, милай!
Подымаю голову: ах, это сосед!
— Здравствуйте.
После того злополучного вечера он сегодня в первый раз со мной поздоровался.
— Ну что, как порешили?
— Это насчет хуторов-то? — Сосед уныло плюет наземь. — Шут их знает! Не пожелали сперва, да член урезонил. Согласились… А теперь ходят, ругаются.
— А вы-то сами довольны?
— Мне что. Куда люди, туды и я.
— Как же так? Если все так будут говорить, то и схода не надо.
— Кто его знает, може и не надо. С весны нам переселяться, пособие дадут — на много ль его хватит? Избы у нас все больше кирпичные, вот горе! Сруб перевезешь, а кирпич станешь разбирать — побьешь половину. Опять же овцы. На хуторах, брат, шабаш! Теперь самый бедный, как я, скажем, овцы три либо пять держит… Общество.
— А вы в хлеву держите, как… в Германии, — спотыкаюсь я.
— В хлеву… А кормить чем? Теперь, скажем, выгон да овраги…
— Клевер сейте, — авторитетно советую я, — семена земство даром дает. Чего лучше! Управляющий в экономии обходится же без выгона.
— Обошелся! С этого самого клевера два теленка у него поколело, — злорадно сообщает он.
— Обожрались, может быть?
— Там с чего, это дело не наше, а клевер-то вот и оказался!
Увы, через триста лет будут помнить в селе только этих двух телят и не вспомнят ни об одном, кому этот клевер был питательней рыбьего жира.
— Ни к чему все это, барин… Вон после Харитона баба осталась. С похорон пришла, полведра купила, четверть на угощение, а другую четверть тут же гостям и продала. Нашла себе занятие, теперь живет… ничего. Так-то! — прибавляет он злобно, точно возражая кому-то, и отходит прочь.
Разворачиваю тетрадку. Прекрасные песни, о которых я только что думал, завяли: вижу слова, вижу строки. Пусто и темно… Какая странная жизнь. Да и жизнь ли?
Доктор возвращается из больницы и машет мне рукой:
— Размышляете? Идемте ко мне чай пить!
Покорно встаю и иду за ним к низеньким желтым дверям его квартиры. У крайнего окна больницы с любопытством вытягивает шею мальчик с забинтованной головой.
— Не соскучились еще у нас?
— Нет, напротив… напротив.
— Когда уезжаете?
— Не знаю. Как поживется… Недели через две…
— А то на зиму бы остались… Снега тут у нас, тишина. Работать никто не помешает.
Я представляю себе эту прекрасную тишину и сдержанно отвечаю. — Зимой не могу. У меня в городе дела.
— Только потому, что дела?
— Нет, не только потому, что дела. Не приспособлен.
— Приспособиться можно.
— Для чего? Я не врач, не ветеринар, не акушерка, не урядник и не помещик, следовательно…
— Следовательно, будем пить чай. Маша, самоварчик бы нам. Я сейчас, только руки умою.
Осматриваю комнату, хотя и знаю ее наизусть. Кусочек города — словно оазис какой-то. Все так знакомо и ценно, особенно здесь, где любое жилье, как берлога. Резная этажерка с книгами, огромный диван, на стене Пирогов, группа врачей, на шкапу гипсовый «мальчик с занозой».
За стеклянной дверью старенькая терраса, густо переплетенные ветви яблонь и груш, пестреют маки, бегонии, ирисы… Ишь ты, на много лет устроился! Не чета моему саду.
Доктор вытирает руки и следит за мной глазами из соседней комнаты.
— Хорошо у вас, доктор.
— Ничего, жить можно. Устаешь иногда, это верно. Сегодня шестьдесят пять человек осмотрел залпом… разговоры при том всякие. Изнуряют. Они ведь как дети, или, если угодно, как телята какие: разжуй и в рот положи. Не разжуешь, капли вместе со склянкой проглотит, потом, конечно, ad patres[14],— и шабаш. У всей деревни навек доверие к медицине подорвано. Вот хоть сегодня… Варвару Козыреву знаете? Старуху? Обратной стороной, надписью т. е., горчичник к животу приложила и удивляется, что не помогло! Думаете, не объяснял? Двадцать раз объяснял. Стара, глуха, головой кивает, разбери там, поняла она или нет. А не узнай я вовремя, смех на все село: бумажками лечит…
Доктор входит и начинает шагать по комнате.
— Школа! — Он махнул рукой в окно на двухэтажный веселенький дом. — «Птичку божию» изучают. Хоровое пение, токарные финтифлюшки и прочие деликатесы… Гигиены никакой. Сведений о том, что под носом, с чем они всю жизнь возятся, ни на грош. Акушерка в селе пятнадцать лет, поповская сестра, здесь же и выросла, — а они бабку зовут, когда рожать надо. Потом заражение, потому что бабка с грязными руками так и лезет! У учителя мать знахарка! Молодые, вот, к ней ходят, когда дети не родятся. Холсты приносят. Холсты эти она, видите ли, должна сжечь, — тогда дети будут. Иначе не будут-с. Холсты эти, госпожа, конечно, в сундук, а потом, если баба родит, — следовательно, помогло. Не то что наши горчичники. И ходят все ведь школьники бывшие, которые эту самую «Птичку божию» учили… Годам к двадцати «птички»-то эти, конечно, повылетят. Лечит она тоже. Конкурирует… Коров вот лечит, а сама, когда у нее корова заболела, ха-ха, к ветеринару обратилась. Умная баба… Что ж вы чаю не пьете? Может быть, варенья?
— Нет, спасибо. Отчего же сын не повлияет?
— Парамон Николаевич? Очень она его послушает! От него и крестьяне нос воротят, потому что свой же, деревенский, хоть и в манишке. Давно ли с ребятами горох воровал, в ночное ездил, а теперь в шляпе, учитель, живет в комнате с обоями, сторож ему ботинки чистит. Они этого не любят. Да и ему не сладко! В прошлом году его какой-то мужик обложил по какому-то поводу…
— Как обложил?
— Выругал то есть; потом бедняга приходил советоваться, как ему быть. Чуть не плачет. Я посоветовал плюнуть, а он ни за что, за престиж свой, видите ли, испугался. Пожаловался в волостное управление, мужика на три дня в холодную. Теперь сам жалеет: кланяться они ему перестали. Только ради матери иной и поклонится, который рубля в срок не отдал…
Доктор искренен. Но чувствую, что все эти иллюстрации, главным образом, разворачиваются для меня. Я покорно слушаю и о горчичнике, и о холстах, смотрю на свое растянутое лицо в самоваре и вяло удивляюсь: почему люди ходят на руках, а не на ногах? Неужели бабы не знают, отчего дети родятся? Орангутанги и те, вероятно, знают! Смотрю на доктора и думаю: что, если предложить ему хорошее место в городе, уедет он или нет? Пожалуй, уедет. Ему ведь, собственно, лечить людей полагается, а он тут какой-то хронический подвиг совершает… Объясняет, чтоб склянок не ели… Из одного чувства самосохранения, кажется, не станешь есть… Чего объяснять еще?