Вот это-то он и мог бы рассказать, но ему казалось, что потребуется уж слишком много времени, и он сказал только одно: «Убили у меня жену… Мы еще не поженились, но все-таки жену… Я хотел быть как можно дальше, совсем далеко…»
— Так-так, — забеспокоился врач. — Вы сделали правильно. Надо сломать в себе все стереотипы, привычные ходы мыслей! И вы с толком выбрали себе место. Здесь вы можете быть полезным. А когда человек полезен другим, нигде ему не может быть… — он с трудом подыскивал слово, — грустно.
Он вздохнул и попробовал снять кожаные сапоги.
— На заказ, по мерке сшитые, — принялся рассказывать врач, — я заплатил за них двенадцать тысяч, поглядите-ка!
Наконец он стащил их и показал ему пальцем на тонкую полоску вокруг голени.
— Это от клея. Спасло мне жизнь. Когда мы обовшивели, я ловил на это дело по сорок вшей в день. Изобретение двадцатого столетия! — Он рассмеялся.
Потом принес из коридора сверток солдатских одеял.
— Кровати у меня нет. Но если пару одеял положить под себя, а другую пару на себя, принцесса позавидует. Вы и представления не имеете, что это за край. Сибирия. Паршивая кобыла здесь не останется, не то что человек.
Он открыл шкаф, вытащил откуда-то из-под кучи грязных рубашек и нечищеных ботинок черный чемоданчик, на крышке была изображена беленькая собачка His master's voice[5]. Врач поставил пластинку, сделал несколько оборотов ручкой и опустил мембрану:
Здравствуй, здравствуй, юродивый Иваныч,Встань-ка, честь нам отдай, низко поклонися…
Тупая игла скрипела, но врач сидел неподвижно; обхватив голову руками, он прислушивался к странной песне, к этому одинокому напеву в одинокой ночи; инженер тоже стал слушать, и на мгновение его охватило чувство неуемного восторга и чистой радости, которая продолжалась и потом, когда пластинка кончилась и врач закрыл чемоданчик.
— Это на прощание, чтоб скрасить ночь, — сказал он, обращаясь к патефону, — раз уж у меня гость.
— Благодарю, — спохватился инженер, — искренне благодарю вас.
— Человеку ведь мало надо. Немножко еды да крыша над головой. И еще ощущение, что он хоть немного нужен людям. — Он погасил керосиновую лампу и тяжело плюхнулся на железную кровать. Капли дождя падали на стол, а в углу — в подставленный таз. — Это важнее всего, — продолжал врач. — Я не верю в добрые поступки. И в бессмертие души не верю. Принесут вам человека, разорванного миной, и вам сразу ясно — конец, совсем конец. Пусть это и несправедливо. Вы идете по дороге и вдруг — хлоп, и это только потому, что кто-то, кто вас даже и не знает, поставил капкан. Я об этом часто думаю, когда привозят сюда подорвавшихся на минах. Что же, собственно, такое человек? Человеческая душа? Все это сидит в мозгу — миллионы клеток, великолепнейшее сооружение? Это и есть вы. А где-нибудь другое сооружение, и это — я. Когда-нибудь, скажем, через десять тысяч лет, соорудят люди искусственный мозг. Почему бы и не соорудить? Делают ведь другие вещи, сделают и это. И если сумеют создать его точно таким, каким был ваш мозг, вы вдруг снова станете жить. Вы, или я, или, скажем, Гитлер. Но прежде всего вас спросят: что вы делали тогда? Вы, кажется, разрывали землю и закладывали в нее мины, чтобы убивать ваших братьев? Какой ужас! И разорвут вас! Навсегда! Я хотел бы, чтоб я, когда меня спросили: «А вы, доктор Кривула, что делали?..»
Он не ответил, уснул, не закончив фразы. Теперь инженер лежал один, бодрствовал, прислушивался к шуму дождя— не мог уснуть. Перед его глазами проплывал обезображенный пейзаж: из земли шел дым, и люди ползли в развалинах, и над всем этим звучал низкий голос врача.
Потом инженер вспомнил об отце. Суть философии отца также заключалась в том, чтоб быть полезным людям. В сознании инженера неизвестно почему вдруг возникло не живое лицо отца, а фотография; отец сидит среди своих учеников — очень удовлетворенный и почтенный; каждый год вступало в жизнь самое меньшее шестьдесят молодых людей, которым он вкладывал в голову и смерть Александра, и падение Карфагена, и картину битвы под Аустерлицем; у него были свои принципы и свои изречения: «Дамы и господа, Наполеон был человек гениальный, но он воплощал тоталитарную идею и поэтому должен был закончить свою жизнь нищим изгнанником!», «Человечество развивается по пути демократии, а это означает народное правительство». Изо дня в день он сидел в кресле у книжных полок: Масарик, Чапек, Ремарк, Эптон Синклер, «политика— дело грязное, демократия — вот честная работа, она одна-единственная оставляет ценности». В тридцать восьмом году его досрочно отправили на пенсию. Он старался, как только мог, скрыть свой «позор», даже созвал гостей на торжество по поводу своего ухода из школы — несколько учителей и старую тетку, ел больше, чем обычно, и рассказывал анекдоты, сухие и бородатые анекдоты, рассчитанные на то, чтобы сделать более занимательными уроки истории. Все смеялись, а грусть и растерянность нарастала с каждой минутой. Потом все было кончено. Ушли. Остались зажженные люстры, бессмысленный беспорядок недоеденного и недопитого, незадвинутые стулья, полные пепельницы. Отец неподвижно застыл в углу, через окно влетела бабочка, на стене он видел кривую летящей тени, но не двинулся, тишина продолжалась… хоть бы он заплакал, хоть бы разразился проклятиями, хотя бы рюмка разбилась, хоть бы кто-нибудь вошел и поставил на место стулья! Если ничего не произойдет, наступит конец — конец движения, порядка, жизни, — и отец, видно, это понял.
В первые же дни оккупации он узнал, что трое из его учеников перекинулись к немцам. Вероятно, таких было больше. Но этого он уже не узнал — на ночь принял смертельную дозу люминала. «Быть полезным людям», но как? Политика — дело грязное, только честный труд оставляет ценности. Не занимаешься политикой — кто-нибудь придет и снова все поломает; сколько людей заботилось лишь о своей работе, а кто-то пришел и разрушил — люминал, деревни без крыш, горящий костел, в который заперли людей, матери, плачущие вместе с детьми, обгоревшие деревья… И все, все мы были совершенно невиновны.
Дело только в том, сумеют ли люди придумать что-нибудь другое? Но я все-таки вступил в партию, которая хочет изменить мир; ему казалось, что тем самым он соединил свои мысли и свои действия с мыслями и действиями людей, которые хотят придумать нечто другое: чтобы никто не мог одного человека гнать против другого… «И вот я здесь», — сказал он устало. Но, несмотря на большую усталость, ему казалось, что он заглядывает в грядущие дни, наполненные смыслом, имеющие свое назначение. Ему еще захотелось представить, что в этом грядущем сумеет сделать он, но думать уже не было сил, он только прислушивался к звуку воды, однообразно капающей в умывальник, и наконец уснул.
В коридоре раздался сильный крик, послышались шаги. Он увидел, как доктор зажег лампу и как с лампой выбежал наружу.
— Двигайтесь живее! — приказывал доктор.
Инженер встал, растерянно прикрыл постель, оделся — не было еще и двух часов ночи, на улице продолжал шуметь дождь. Из соседней комнаты доносились болезненные стоны, он вышел в коридор и заглянул в открытую дверь. На широком столе, покрытом простыней, лежал человек, облитый кровью, кровь капала на пол, образуя лужу, сонная сестра подготавливала инструменты, доктор мыл руки.
— Я нужен вам для чего-нибудь? — спросил инженер.
— Благодарю, — сказал доктор, — а вам когда-нибудь приходилось?
— Нет.
— Тогда будет трудно. — Он посмотрел на потолок. — Разве что, — и он показал в угол, где стоял старомодный черный зонт, — придется подержать его над нами. — И доктор стал тщательно вытирать руки.
Инженер взял зонт, раскрыл его и подошел к операционному столу.
— Вы должны быть осторожны, — предупредил врач, — мне теперь будет не до вас, и постарайтесь лучше не смотреть, раз вы не привыкли.
На зонтик падали капли, он смотрел, как врач длинными ножницами разрезает сухожилия и потом зашивает кожу — кровь текла у него по рукам. Потом он увидел смертельно бледное лицо. Этот человек все-таки, наверное, умрет. Ноги у инженера вдруг стали тяжелые, лоб похолодел. Он прикрыл глаза. Видно, усталость. Без всякой причины вдруг охватило сознание отчаянной бессмысленности. Почему все-таки не отремонтируют крышу? Какой смысл в том, что он приехал сюда в такую даль? Для того чтоб держать этот зонт? А что будет дальше?
Врач забинтовывал рану. Он вытер вспотевший лоб, самое худшее было позади.
— В первые дни нам приходилось на бинты рвать солдатские рубашки.
Безногого отнесли в соседнюю комнату. Врач наливал в умывальник чистую воду; руки, халат и даже лицо у него были забрызганы кровью.
— Умрет? — спросил он его.
— Наверно, — сказал врач, — даже определенно умрет. Его везли сюда чуть ли не целый день.