— Ты был Алкестой в Пирее. Мне довелось видеть эту пьесу еще дважды, но там они были слезливые, очень себя жалели… А ты показал настоящий переход через Стикс, лежа там в окружении скорбящих. Невозможно было слезы удержать. В душе конечно, не реветь же в голос.
На лице его не было ни пушинки, ему могло быть никак не больше пятнадцати — откуда такая уверенность в себе?
— Так у вас тут не только математика? — спросил я.
— Конечно нет! А почему ты к нам не присоединился?
— Милый мой мальчик, хотя платить не надо, но есть-то надо всё равно… Но, надеюсь, мы можем встретиться еще?
— Ты мог бы приходить и учиться, когда свободен от работы…
— Без математики не входить, видел? Я бы среди вас белой вороной оказался. А ты не поужинаешь со мной сегодня?
— Белой вороной — это потому что ты актер? Платон на условности не смотрит. — Он чуть примолк и добавил: — Он наверно даже женщину взял бы, если бы посчитал, что она подходит.
— Ну, это уж слишком. Просто невероятно.
— Все так говорили. Но я же здесь…
Я собирался еще что-то сказать, но тут мне дыхание перехватило. Конечно, если присмотреться — можно было заметить под мужской туникой невысокую женскую грудь.
— Я Аксиотея, из Филоса. В Академии все знают. И одеваюсь так вовсе не ради маскировки.
Я только глазами хлопал. Если бы знал с самого начала, я бы конечно ее осудил; а теперь просто не знал, что и думать.
— Знаешь, я поняла, что не сказать тебе — нехорошо было бы. Надеюсь, ты на меня не сердишься…
Ее улыбка, и открытость ее меня покорили. Да и с чего сердиться, если она такая же женщина, как я — мужчина?
— Дружба она и есть дружба, — говорю. — Но можно мне воспользоваться дружеской привилегией и спросить, сколько тебе лет?
— Девятнадцать. А ты решил, что я слишком ранняя?
Мы посмеялись, и я спросил, как она дошла до жизни такой. Она рассказала, что в пятнадцать лет выиграла бег по девушкам на Олимпиаде; а Платон там был, она его видела, и услышала кое-что об Академии.
— Однако, — рассказывала она, — я об этой Академии думала, как о гонке колесничной: мечта прекрасная, но недостижимая. И я сделала, что могла. Купила все его книги и прочитала. Так я и жила в отчем доме, белой вороной, как ты только что выразился; никто ко мне не сватался, отца это угнетало…
Ей пришлось нелегко: он и бил ее, и книги ее сжег, какие нашел; а что осталось — те ей пришлось прятать в скалах и читать украдкой. Единственным человеком, кто поддерживал ее, был ее дядя по матери, который когда-то учился в школе Федона в Элии. Но мать уже умерла, и на ее брата никто внимания не обращал. А потом, вдруг, отец умер, и этот человек стал ее опекуном.
— Все, и я в том числе, были уверены, что отец лишил меня наследства. Но он то ли отложил на будущее, то ли передумал; а когда это стало известно — женихи поперли отовсюду, словно Воины Посеянные. Дядя мой, я лучше его человека не знаю, не только понимал мое отвращение к ним, но и разделял. Так что поговорили мы с ним, и он пообещал оплатить мне все расходы. Правда, он предпочел бы, чтобы я поехала к Федону; сказал, что Платон мечтатель; но он же сказал и то, что к Платону попасть вероятнее.
Собираясь к нему, она состригла волосы и переоделась в мужское платье, потому что хотела, чтобы ее интеллект оценивали как таковой, а не как выдающийся для женщины.
— Но, — сказала она, — когда я всё это надела, оказалось, что как раз такая одежда мне и нужна; она душе моей больше подходит. Думаю, ты в состоянии это понять.
— Да, — согласился я. — В театре это естественно.
— Так что я пришла к нему, как оказалось, в своей истинной сущности; как раз поэтому он и обманулся наверно, если можно так сказать. Во всяком случае, он меня поспрашивал — и сказал, что берет. Но к тому времени я уже так его зауважала, что скорей стала бы врать богу, чем ему; вот и рассказала ему всё. На самом деле, Никерат, он человек великой души. Ведь вполне мог бы разозлиться; мог бы подумать, что я всё это затеяла, чтобы его одурачить. А он только сказал, — я подтвердила его мысль, что женщин вполне можно учить философии, если у них есть природная предрасположенность, и что он меня тем более берет. А что до одежды, сказал, что прежде всего надо быть в ладу с духом своим; а потом уже тело.
— И он на самом деле никак тебя не выделяет, ты на равных со всеми?
Жест ее был настолько силен и красноречив, что я решил использовать его на сцене.
— На равных?! Надеюсь, так низко пасть мне не придется. Тоже мне, маковый сироп! Солдат стремится быть таким, как все? Нет, он хочет испытать и проявить себя. А философ? Тоже нет, — ему надо познать себя. Уж лучше быть самой последней в школе Платона, но знать, что есть благо, и мерить им себя, чем сбежать обратно во Флиос и слушать там любые славословия, какие только захочешь. Равенство! Нет уж, Платон меня не оскорбляет. Людей, которых такие вещи волнуют, ты ищи в школах риторики. Здесь такие не водятся.
— Прости, — сказал я. — Артист мог бы и сам догадаться.
Мы сели на скамью под оливой. Стоило мне чуть привыкнуть, и оказалось, что разговаривать с ней даже легче, чем с беззаботной фиванкой Гиллис. Та могла бы выставить целый полк своих любовников, на этой целомудрие написано с ног до головы; но, привычная к мужскому обществу, она была дружелюбна и уверена в себе без намека на дерзость. Похоже, Платон знал своё дело.
Через какое-то время я сказал ей, что встретил в Дельфах Диона. Она засияла:
— Слушай, он наша надежда! Надежда для всего мира!
Я ожидал какой-то похвалы в его адрес, но тут было гораздо больше.
— Ты удивился, что ли? — удивилась она. — Неужто ты вообще ничего не читал из Платона, даже «Республику»? — Я сознался, что не читал. — Ты всё найдешь в Четвертой и Пятой книгах, где он говорит, что человечество не избавится от зла, пока в каком-нибудь великом государстве не воцарится философ, обученный царской власти. Но чтобы люди поверили, что это работает, кто-то ведь должен начать. Он говорит, любая политика сегодня похожа на корабль под управлением полуслепого капитана. Команда знает, что он сбился с курса, и готовится к бунту; но если им повезет добраться до кормила, лучше не станет, потому что ни один из них не имеет понятия о навигации, они не знают даже о существовании такой науки. Если подойдет настоящий кормчий и скажет им: «Ориентируйся по Арктуру», — они поднимут его на смех; скажут — придурок, на звездах помешанный… Так вот, философ и есть кормчий. Он знает, где гавань, а где рифы; он знает неподвижные звезды. Но люди цепляются за иллюзии свои. И их предрассудки не исчезнут, пока такой человек не возьмется за руль и не покажет им… Когда он проведет их мимо скал, всяким домыслам придет конец. Ведь никому не захочется тонуть, если можно спастись, верно же?
Она умолкла, чтобы дать мне возможность ответить. Философы часто делают такую паузу; точь-в-точь как актеры-комики, но этого им лучше не говорить.
— Разумеется, верно! — ответил я.
— Так вот, когда Дион получит свой корабль — начнется новая эра.
Я изумился:
— Он что, переворот затевает?
— Ну что ты! Как ты мог подумать?! Ведь он друг Платона; а Платон всегда учил, что насилие и предательство порождают лишь подобие своё. То же самое утверждает и Пифагор, мудрейший из людей.
— Так на что же он надеется? Верно, он словно богами создан царем быть; но у Дионисия есть наследник.
— Он своего наследника презирает.
— Но кровь есть кровь; в решающий момент она всего важней.
— Иногда гордость оказывается важнее. Дионисий не для того создавал свою державу, чтобы отдать ее карфагенянам после смерти.
— Он такого мнения о своем сыне?
— Так все говорят. Он с раннего детства держал сына в постоянном страхе, а теперь презирает за трусость.
— Он и в самом деле трус?
— Может быть. А может, он просто жить хочет; и придумал себе такую личину… На войне старому Дионисию храбрости вполне хватает; но за каждым стулом ему мерещится убийца. Ты знаешь, что даже члены его семьи не могут зайти к нему, пока их не обыщут? Догола раздевают! Почти с самого детства молодой Дионисий, сын старого, живет в постоянном страхе, что отец заподозрит его в каком-нибудь заговоре и решит от него избавиться. Он никогда и близко не подходил к общественным делам; разве что жертву приносил на играх или освящал постройку над источником, да и то редко.
— Ну знаешь, от зарезанной коровы трудно ждать молока. На что же рассчитывает его отец?
— А кто знает, как рассуждает дурная, необученная голова? Достоверно только одно: Диону он верит больше, чем кому-либо еще. Диона даже не обыскивают, потому что тиран знает его — и уверен, что на предательство он не способен. Дион ему родня не по крови, а по женитьбе; но Дион из древней аристократии, а Дионисий — никто; Диона уважают во всей Элладе и готовы иметь с ним дело как с послом Сиракуз, а Дионисию и ближайший сосед не поверит; Дион солдат, проверенный в боях, его люди за ним в огонь пойдут… Он даже не всегда приказы выполнял. Его посылали в карательные экспедиции, страху нагнать; а он вместо того вершил правосудие и завоевал всеобщее уважение… Однако наследника обыскивают, а его нет.