Однако Сицилия не Греция, что бы вам ни говорили тамошние греки. Дионисий — по сути царь, хоть и без трона, — позволил себе царский каприз и взял двух жен. Аристомаха, сестра Дионова отца, нужна была ради дружбы и поддержки внутри страны, а Дорис из Локри для внешней политики. Родня могла бы перегрызться, если бы Дионисий не был столь изобретателен. Любые разговоры о главенстве какой-либо из жен он пресек на корню, женившись на обеих в один и тот же день. И больше того, он вошел к обеим в ту же первую ночь; причем никому не было позволено увидеть, чью дверь он открыл раньше.
Первой родила сына Дорис из Локри; очевидно, Дионисий был не так уж этому рад, потому что через некоторое время казнил ее мать по обвинению в колдовстве. Время шло, Аристомаха всё никак не беременела, и Дионисий решил, что вторая теща приложила руку к ее бесплодию. (Я всегда говорил, что за проливами уже не Эллада.) Когда родился первенец Аристомахи, сын Дорис был уже довольно большим парнем.
А Дион тем временем рос как любимец всех богов. Дом Архонта стеснял его не больше, чем родительский; он был настолько богат, что никогда не приходилось спрашивать, что сколько стоит; в табели о рангах он считался царским племянником, если не выше; а выглядел так, будто сошел с какого-нибудь фриза, изваянного Фидием. За ним естественно гонялись, — и ради него самого и ради его богатства, — но и в этом городе, самом распущенном, он умел хранить свою честь. Но это оставило след на нем: не будучи тщеславным, он научился прятаться за отчужденность, как за щит; и его стали называть гордецом. В шестнадцать он с облегчением удрал из города на войну. Боги ничего для него не жалели: оказалось, что он еще и храбр. А вскоре, во время войны в Италии, он нашел время поучиться у пифагорейцев. В двадцать, когда сквозь его блистательную юность стала прорезаться не менее впечатляющая мужественность, он узнал, что у этих пифагорейцев гостит Платон. Он тут же ринулся через проливы, засвидетельствовать свое почтение.
К этому времени я уже успел прочитать несколько диалогов Платона, написанных еще до их первой встречи. Почти в каждом из них рано или поздно появляется выдающийся юноша, — Лисид, Алкивиад, Хармид, — атлет не только телом, но и духом; который игнорирует толпы своих воздыхателей и предпочитает просвещаться у Сократа; он задает очень правильные вопросы, скромные но проницательные, а потом удаляется, осиянный игрой умов, причем ясно, что скоро вернется… И вот мечта сбылась. Я представлял себе, что чувствовал Платон.
Очень скоро они оказались на Сицилии и пошли на Этну, кратеры смотреть. Безупречная форма дальней горы, белая словно пена, плывущая в эфире; подъем над садами, среди причудливых фигур из черной лавы; снега, омытые пламенем из глотки огнедышащего дракона; дымящиеся поковки, непостижимым образом падающие с неба на земную твердь… Ничто меньшее, наверно, не подходило бы тем стихиям, которые вырвались в их душах.
Тем временем Дион дал знать в Сиракузы; и Дионисий, любивший думать, будто его двор — Геликон муз, прислал Платону особое приглашение.
Юный Дион был в восторге, любовь и философия открыли ему глаза; он увидел, что не всё так хорошо в Сиракузах, где так хорошо ему самому. Но он узнал и то, что человек грешит только от невежества: стоит лишь увидеть добро, как тотчас его полюбишь. И — а как же иначе?! — все должны любить Платона…
Должен сказать, что услышав эту историю в оливковой роще Академии, я посочувствовал Платону. Его воспитывали для политики; за сорок лет он пережил горький конец войны и три никудышных правительства; он видел, как его близкие родственники, убежденные реформаторы, едва лишь добрались до власти, превратились в безжалостных деспотов; ему пришлось выпрашивать у них жизнь Сократа; а потом, когда он порвал с половиной семьи и отказался от карьеры, ему пришлось беспомощно смотреть, как его друга, бестрепетно бросавшего вызов тирании, убивали демократы, спрятавшись за закон. И вот теперь у него появился любимый, который верил в него, как в бога, — и звал принести добро в Сиракузы. Куда ему было деться?
От друзей в Академии я узнал всё, что сказали друг другу Дионисий и Платон. Правда, философы тоже люди; а я никогда не видел, чтобы человек, рассказывая о своей стычке с кем-нибудь, не приукрасил бы свой рассказ; но в основном я этой истории верю. Манеры у Платона — лучше просто не бывает; и поначалу он наверняка был учтив. Но ему довелось жить под властью Тридцати, и он не мог не почуять запаха тирании, который из стен сочился. А тем временем с ним там носились, как с писаной торбой; и в один прекрасный день пригласили выступить с лекцией. О Достойной Жизни.
Не знаю, рассчитывал ли Дионисий, что его используют как образец; на Сицилии это было бы неудивительно. Но оказалось, что Платонова достойная жизнь — это жизнь простого человека в простом городе; руководителей которого выбрали только за их достоинства, независимо от ранга, и обучили добродетелям и умеренности. К этому времени он успел побывать на паре сицилийских банкетов, где гости, обожравшись и перепившись, учиняют под конец дикую оргию на пиршественных ложах; и теперь не преминул заметить, что такое к достойной жизни не ведет. Да еще и Пифагора процитировал, насчет свиней Цирцеи.
Дионисий не был приучен к свободной афинской речи; он вышел из себя и потерял голову от ярости. А Платон так же привык к уважению, как он к лести; так что схлестнулись они не на шутку. Кроме всего прочего, Дионисий наверно еще и ревновал: Дион вроде изменил ему, подчинившись Платону. Спор он проиграл, но решил, что последнее слово останется а ним.
Платон, разумеется, должен был уезжать немедленно, нужен был только корабль, и корабль Дион ему нашел. Но перед выходом в море капитан получил запечатанное распоряжение от Архонта. Это должно было стать особенно изысканной местью: чтобы Платона предал в рабство тот самый человек, которому Дион его доверил. Наверно, впоследствии Дионисий здорово удивился, когда узнал, что Диона Платон не заподозрил ни на миг.
Богатый философ, выкупивший Платона, ни единой драхмы потом не взял; сказал, это была большая честь для него. Платон вернулся домой и молчал об этой истории, из гордости; но когда она вышла на свет — засвидетельствовал непричастность Диона. Старый Дионисий, которому было не всё равно, что о нем думают, забеспокоился; он написал, не только постаравшись загладить вину, но и попросив Платона не говорить о нем худого. Платон ответил, что слишком занят, чтобы вспоминать это дело.
Что Дион подумал, когда до него дошла та история, — этого никто не знает. Но жизнь его поменялась. Когда у него была возможность путешествовать, он проводил в Академии столько времени, что казалось — не так приезжал туда, как возвращался. Он был умерен, как Пифагор; он учился, встречался с философами; но любое задание, какое ему давали в Сиракузах, — будь то война, посольство или судебное разбирательство, — он выполнял безукоризненно. Если он менял какие-то свои распоряжения ради справедливости, это всегда делалось в открытую. Ни одному заговорщику и в голову не пришло бы довериться Диону. Всё это выглядело так, словно он всей своей жизнью свидетельствовал в пользу Платона, которому не позволили самому остаться в Сиракузах, чтобы защитить свою честь. Аксиотея говорила, он был не способен на предательство; как и Платон, считавший, что нет ничего превыше правды, и переживший в Афинах несколько революций; каждая из которых сеяла ненависть, вероломство и месть, словно драконьи зубы, чтобы дать начало следующей.
Все эти революции провалились по той простой причине, что люди-то оставались прежними. Платон обнаружил, что ненависть разрушает; творит только любовь; государство могут возродить лишь хорошие люди, распространяющие добро вокруг себя до тех пор, пока вся масса народа не забродит новой закваской и не появится достаточно людей, достойных править. Всё это мне рассказывали в Академии; и я готов был увидеть в этом смысл, если бы только удалось начать. А если это по плечу хоть кому-то из людей, то Дион сможет.
Однако, вскоре мне предстояло отказаться от этих радостей. Начнут подбирать состав для Ленейских постановок, а там и до репетиций недалеко.
Когда я сказал об этом Аксиотее, она обрадовалась:
— Ты должен выиграть! Это привлечет Дионисия к Афинам и отдалит от Спарты; это может быть только к лучшему.
— Ты так думаешь? Судя по тому, что я видел в политике, всё что угодно может быть к худшему; нужна только злая воля. Но я это всё оставляю профессионалам. Артисты в политике — всё равно что дети шлюхи на свадьбе: постоянно что-то вспоминают не ко времени, и их за это бьют.
— Берегись, Нико. Вот ты отнекиваешься от общественных дел, а когда-нибудь они могут тебя коснуться. Захочешь ты того или нет.
— Так ведь и чума может коснуться, и болотная лихорадка… Но пока я лучше займусь своим делом. Чем больше времени тратит Дионисий на сочинение пьес, тем меньше у него остается на тиранию; ведь день для него не длиннее, чем для кого другого. А кроме того, артист должен познавать себя, что не может принести никакого вреда. Или может? — добавил я, вспомнив их метод.