Прошла почти неделя, пока Иза узнала наконец, что готовит мать, а не Тереза. Узнала она это от самой Терезы, которая как-то дождалась ее в институте и заявила, что, если мамаша не перестанет толочься в кухне, она вынуждена будет искать другое место. Мамаша все время забывает выключать электрическую плиту или включает другую конфорку, не ту, на которой варит, конфорки зря горят, все кругом закопченное, дымное. Она, Тереза, не собирается оплачивать из своих денег счет, который скоро придет за электроэнергию, духовка сегодня опять была включенной, горела совсем пустая. Холодильнику мамаша не доверяет, говорит, лед в нем ненастоящий, остатки еды собирает в кастрюлю и вечером выставляет на балкон, весь балкон испоганила, а ей, Терезе, потом приходится его оттирать. А когда она попросила не пачкать балкон, так мамаша эту кастрюлю удумала ставить в своей комнате за окно, того и гляди грохнется прохожим на голову, бог знает что тогда будет. И вообще мамаша всего варит много, остатки использует на следующий день. Кто будет отвечать, если они однажды отравятся?
Иза испуганно успокаивала ее, пыталась объяснить, что нельзя же сразу переделать человека, который всю жизнь прожил в провинции, в старомодном доме, и даже поджарить хлеб не способен иначе как на вилке в печи. Но Тереза успокаиваться не собиралась, а выложила теперь и то, о чем сначала не хотела говорить; когда она, Тереза, собирается домой, мамаша с подозрением смотрит на ее сетку и все норовит неожиданно появиться на кухне, начинает поднимать крышки коробок с кофе и сахаром, проверяет, не ворует ли она. Уж извините, но она, Тереза, к такому не привыкла.
Тереза уже полгода вела хозяйство у Изы; она оказалась невероятно быстрой, точной, абсолютно надежной и к тому же исключительно интеллигентной работницей. Иза давно уже искала подобного человека; кроме всего прочего, Тереза образцово вела запись телефонных звонков и вообще делала свое дело не столько по необходимости, сколько по призванию. В относительно молодом возрасте она овдовела, оставшись с пенсией, которой ей в общем хватало бы на скромное существование; однако она не могла представить, что до самой смерти будет заботиться лишь о самой себе. Изу она любила, они давно знали друг друга, в свое время Иза вылечила ей какое-то воспаление суставов.
Вечером, когда Иза вернулась домой, — уже в передней чувствовалось, мать варила фасоль, тяжелый, сладковатый запах, казалось, осел даже на стенах, — она вошла к матери и убедительно попросила ее не мешать Терезе делать то, что та должна делать.
Старая сидела в кресле, лицо ее было в тени, свет лампы падал на левую руку, где поблескивали два кольца, одно поменьше и другое большое: обручальные кольца, ее и Винце.
— Готовить должна Тереза, мать, — говорила Иза. — Она за это получает деньги. Тереза варит обед для тебя, ужин для нас обеих, покупает продукты, приносит молоко, кипятит его. Обо всем этом мы давно с ней условились. Тереза ведет все хозяйство. Не думаешь ли ты, что я привезла тебя в Пешт, чтоб заставить работать.
Старая молчала. В эту минуту собственные доводы казались ей наивными и пустыми рядом с тем тяжким обвинением, что она раздражает Терезу; у нее язык не повернулся высказать их. Что она могла тут сказать? Что хотела подкормить дочь? Что мечтала сама заботиться об Изе, что ей доставляло радость готовить для нее, угадывать ее желания? Или что она всю жизнь, сколько себя помнит, трудилась, что она любит работать — и каким-нибудь способом хотела бы выразить, как она благодарна дочери, что та не оставила ее одну? Она молчала.
— Стара ты уже, милая моя, не обязательно тебе все время работать. Отдыхай!
— Что же мне делать-то целыми днями? — спросила мать.
Иза сказала: можно, например, гулять, весна ведь на улице. Пошла бы на Кольцо, села в каком-нибудь скверике, смотрела бы на машины, на играющих детей. А еще лучше найти где-нибудь место с зеленью; город она как-нибудь постепенно узнает. В Городской роще, в Прохладной долине, да и ближе, вон хоть на площади Кристины или на Кровавом поле, — воздух отличный, и добраться туда нетрудно совсем. Пусть поглазеет, погреется на солнышке. А после обеда можно остаться дома, читать, рукодельничать, даже в карты играть, пасьянс раскладывать; поблизости, всего два дома пройти, есть кино, туда бы сходила.
Старая разглядывала рисунок платья у себя на коленях. О кино нечего думать, пока не закончится год траура. Ей хотелось сказать, что и глаза у нее совсем стали слабыми, она вообще-то думала в Дороже: Иза будет читать ей вслух старые романы, новости из газет, как это делал Винце вечерами, после ужина. Но минувшей недели хватило, чтобы понять: ни о чем таком просить она не может. У дочери нет свободного времени, домой она приходит уставшая, принимает ванну, слушает музыку, немного ест, потом ложится спать или уходит. У Изы наверняка кто-то есть: ее часто спрашивает по телефону один мужчина, да и трудно представить, что по вечерам она проводит время одна.
— А остатки, — сказала Иза, — остатки ты, пожалуйста, выбрасывай, милая. Если вкусное что-то останется, нетронутое, убери в холодильник, а объедки выбрасывай, не прячь на карнизе.
Она говорила ласково, терпеливо, как должна говорить с матерью любящая дочь.
— Я ведь хочу сберечь твои деньги, — сказала старая.
Иза рассмеялась.
— Незачем нам экономией заниматься. Я зарабатываю достаточно. И вообще я терпеть не могу есть вчерашнее.
«И это я не могу ей объяснить», — думала старая. Не было у нее таких слов, чтобы Иза выслушала и поняла, как мать уважает ее, как сильно хочет стать ей помощницей и защитницей, следить за порядком в доме, беречь и приумножать то, что дочь зарабатывает тяжелым трудом.
— У нас, мать, нет ни собаки, ни свиней. Зачем же нам собирать объедки?
— А нищих здесь нет? — спросила старая. Глаза ее были наивными, чистыми, голубыми. На том давнем комитатском балу Винце первым делом влюбился в ее глаза, красивые, доверчивые, по-детски удивленные.
Иза опять рассмеялась и сказала: нищих здесь нет, и если бы мать повнимательнее огляделась дома, в родном городе, она бы увидела, что нищих сейчас вообще нет. Неужели она всерьез думает, что в тысяча девятьсот шестидесятом году найдется кто-то, кто будет ходить из дома в дом ради тарелки вчерашнего супа.
С этого дня старая выбрасывала остатки и уступила Терезе кухню. И вообще старалась не стоять у той на пути. Тереза же, к чести ее будь сказано, не злоупотребляла своей победой; она была с ней даже более ласкова, чем с Изой. Теперь, когда старая знала свое место, ее можно было любить, закармливать сладостями, ловить ее желания, баловать, как ребенка. Старая же тихо ее ненавидела; после ухода Терезы она долго проветривала квартиру. Тереза была узурпатор: она отняла у нее часть работы.
Дома для сушки белья у нее был чердак, она никогда не имела дела с фреголи[5]; теперь, догадавшись, как обращаться с этой штуковиной, она тихо обрадовалась: как удобно, оказывается, стирать здесь белье. Воду она грела на электрической плите, бойлер же включать не решалась, потому что там что-то «шипит»; а она до смерти боялась взрыва. Однажды, когда Тереза ушла домой, она простирнула свое бельишко — и тут обнаружила в стене ванной комнаты ящик для грязного белья с носильными вещами Изы; старая с жадностью накинулась на тонкие сорочки, комбинации, любовно выстирала их все до одной. Развесить белье оказалось уже труднее; она едва доставала до фреголи. Все-таки не надо было бы Изе продавать скамеечку, сейчас бы ей, старой, не пришлось балансировать на этой дурацкой табуретке с железными ножками. До сих пор грязное белье, сложив в чемодан, уносила с собой Тереза, которая предпочитала стирать и гладить дома; через неделю она приносила его чистым. За это Иза платила ей особо; теперь уж им не придется выкидывать лишние деньги.
Иза, придя домой, только руками всплеснула. Она стояла на залитом водой мозаичном полу, под капелью, льющей с плохо выжатого белья, такая печальная и растерянная, что выжидательная, застенчиво-гордая улыбка на лице у матери в два счета угасла..
— С твоим-то давлением, мама! — сказала Иза. — И вообще… Терпеть не могу, когда каплет за шиворот. В доме есть сушилка, в подвале, рядом с убежищем, но мне гораздо удобнее, когда Тереза забирает белье. Я ей даже мелочи не разрешаю здесь стирать; зачем нам ходить по лужам?
Она поцеловала матери руку, поцеловала в щеку, на мгновение задержав пальцы у нее на запястье. Пульс был хороший, ровный, стирка, слава богу, обошлась без последствий. Иза вышла на кухню разогревать ужин, а старая, опустив фреголи, собрала свое белье: теплые рейтузы, фланелевые сорочки, — чтобы хоть с них не капало дочери на голову, и разложила их у себя в комнате на радиаторе, а потом сидела и переворачивала каждую вещь, чтобы не сгорела. Белье высохло на удивление быстро, словно невидимый жаркий рот дул на него снизу. Разгладив белье руками, она затолкала его в шкаф — и долго стояла у окна, глядя вниз, на Кольцо. Ослепительное, похожее на электрическую дугу сияние било ей в глаза, люди в металлических масках и рукавицах, согнувшись, делали что-то на рельсах, из-под их рук сыпался дождь искр. Похожий на огонь, это был не огонь, что-то другое! «Пештский огонь», — думала старая. Ею овладели беспомощность, страх и тоска.