Она и самое себя порой пересказывала — и с наивной гордостью думала о том, что всегда выполняла свой долг. Она видела себя у корыта с бельем, видела у могилы Эндруша, первого ноября, когда на кладбище зажигали свечи по усопшим, видела у печки, пекущей калачи, юной девушкой в компании молодых людей, у постели больного Винце, на комитатском балу, видела с первой мертвой мышью, которую она, молодая хозяйка в собственном доме, с таким достоинством вытряхнула из мышеловки — словно символ того, что у нее теперь есть собственная кладовка, в кладовке — собственная мука, а к муке, естественно, прилагаются мыши.
Чаще всего пересказывала она себе Изу; чаще даже, чем Винце.
Изу, которая, еще и на свет не явившись, доставляла ей столько беспокойства: все девять месяцев она чувствовала себя ужасно. Изу-ребенка, большеглазую, серьезную девочку, которую наказывали по недоразумению, которая кидалась на соседа, защищая отца, и, словно маленький мудрец, всегда говорила умные вещи, читала им настоящие нотации. Изу-гимназистку, которую никогда не требовалось заставлять заниматься и помогать по дому; Изу, закончившую школу, и ее пылающие гневом глаза, когда она узнала, что ей отказано в поступлении в университет. Тогда уже два года шла война. Да простит ей господь, в тот вечер она с осуждением смотрела на Винце: ведь из-за него произошла эта история, из-за него не хотели принимать дочь, пока Деккер не поднял скандал.
Иза была хорошим ребенком, повторяла старая про себя. Хорошим ребенком: преданным, умным, прилежным. Она знала о мире что-то такое, что оставалось непостижимым даже ей, ее матери. В детстве Иза часто болела, ей пришлось немало ночей провести у ее постели; в первом классе, по какому-то странному капризу своей натуры, она с трудом научилась читать — сколько вечеров они провели тогда с ней за азбукой; когда же Иза пошла в гимназию, она, мать, сидела ночами, перешивая на нее свои старые платья, чтобы дочь, при их бедности, была все же прилично одета. Однажды — Иза уже была в университете — ей прищемило дверью трамвая пальцы правой руки, и они с Винце несколько недель переписывали для нее взятые у кого-то лекции по анатомии; какие же ужасные были эти лекции, она до сих пор с отвращением вспоминает их. Она пересказывала себе ту Изу, которая заботилась о них, даже выйдя замуж, Изу, неуклюже, неумело счастливую, лучащуюся радостью из-под нахмуренных бровей — и Изу молчаливую, уезжающую в Пешт; Изу, хлопочущую о пенсии для Винце, посылавшую им деньги, в которых они не нуждались. Пересказывала Изу, которая приезжала к ним каждое четвертое воскресенье и помогала в трудных моментах, в том числе и в самый последний, самый трудный момент, когда умирал Винце.
Она каждый день пересказывала себе Изу, которая не оставила ее одну в старом доме, все устроила за нее, освободив мать от всякой работы, заботится о ней, обеспечивает буквально всем. И долго, в бессильном отчаянии, стыдясь своих слез, плакала.
IV
В последнее время Иза часто оставалась в институте после рабочего дня.
Собственно говоря, никого это не удивляло. Иза любила свое дело и работала с большей энергией и подъемом, чем любой из ее коллег. Жалобы больных она выслушивала с самым искренним интересом; беседуя с пациентом, делала для себя заметки, стараясь не только определить источник болей, состояние пораженного недугом сустава, но и увидеть человека. Иза твердо верила: болезнь, где б она ни гнездилась, есть болезнь всего организма и, чтобы одолеть ее, нужно исцелить тело в целом, не забывая и нервную систему. Каждый больной представлял для нее неповторимую, увлекательную, хотя и нелегкую проблему; после беседы с ней никто не испытывал тоскливого ощущения, что он попал на некий конвейер и через две минуты, влекомый безличной и равнодушной силой, с назначением в руке окажется в процедурном кабинете или в очереди на уколы, в вытяжной ванне или под какой-нибудь электромашиной. Попав к Изе, больные скоро понимали: этот врач будет заботиться о них не меньше, чем заботился бы о каком-нибудь частном пациенте, не скупящемся на гонорары. Директор института говорил об Изе, что она отличный диагност, разве что чересчур любит копаться; действительно, она брала меньше больных, чем другие врачи их отделения, но показатель выздоровления у нее был выше. Больные чувствовали себя с ней раскованно; иные поверяли ей даже личные свои неурядицы, и Иза никого не обрывала, не отсылала, не выслушав. Барди, самый молодой в отделении врач, на какой-то карнавальный вечер сочинил ехидный гимн Изе; а однажды он изобразил ее с десятью парами ушей и с бесчисленными руками, похожей на Будду в белом халате. Барди, собственно говоря, тайно был влюблен в Изу и, стесняясь этого, порою говорил о ней ужасные вещи.
Иза чаще других врачей получала премии — и относилась к этому как к чему-то само собой разумеющемуся: в университете ей тоже постоянно давали повышенную стипендию, давали неохотно, скрепя сердце, — не давать просто было нельзя. Она была прирожденной отличницей, точной, надежной, словно машина. У нее не случалось неудачных, впустую потраченных дней, проведенных в безделье вечеров; к каждому экзамену она готовилась по собственному, четкому, до мелочей продуманному плану; ей свойственна была бескомпромиссная и строгая любовь к порядку. Мать немало смеялась, когда Иза, придя домой из университета, полумертвая от усталости, вместо того чтобы поесть и лечь, принималась наводить в доме порядок. «Не хватит ли на сегодня?» — спрашивала мать улыбаясь. «Не могу я ложиться, — жаловалась Иза, — когда вижу, что ты плохо закрыла кран и как попало бросила туфли в ванной». Если она обещала что-то, то слово ее и в детстве было твердым, как слово взрослого человека. Про Винце этого нельзя было сказать.
Винце мог тысячу раз что-то пообещать, а потом забывал о своем обещании или у него не было денег, чтобы выполнить его. В таких случаях мать часто находила Изу в кладовой: уткнувшись в полки, она горько всхлипывала в одиночестве, и у матери появлялось беспокойное ощущение, что девочка плачет совсем не из-за подарка, а потому, что обманулась в своей вере в человека. Барди просто в отчаяние приходил, когда, давным-давно позабыв о каком-то задании, полученном полгода назад, замечал вдруг на столе у директора статистические выкладки, идеальные графики Изы и снова слышал, что доктор Сёч первой выполнила поручение.
Она никогда не опаздывала на работу; но оставаться по вечерам до сих пор было совсем ей не свойственно. Если, кончив день, Иза была не особенно измотана, она уходила из института с коллегами, шла куда-нибудь, если ее приглашали, выпить кофе или пиво, а то звала кого-нибудь погулять — чаще всего какую-нибудь разведенную или незамужнюю женщину: общество счастливых матерей и влюбленных в своих мужей жен Иза не любила, память об Антале все еще ныла в ее душе не до конца затянувшейся раной.
В последнее же время, перебирая бумаги, приводя в порядок записи, готовя себе кофе, перелистывая газеты или просто задумчиво водя карандашом по бумаге, она — на свой манер — делала то же, что и ее мать: размышляла над собственной жизнью. На это она редко отводила себе время.
Она ломала голову, что же ей делать с матерью.
Иза любила своих родителей; любила не только дочерней любовью, но и как соратников, единомышленников; она рано поняла, чем и почему их жизнь не похожа на жизнь многих и многих других людей, и была твердо убеждена, — больше, чем мать! — что быть дочерью Винце — не стыд, а большая честь, а быть женой его — редкое счастье. Материальные трудности ее не пугали; подчас ей даже забавно было, что она, ребенок еще, способна всерьез помочь матери распутать какую-то, казалось бы, неразрешимую проблему. Иза понимала, взгляды ее, отношение к жизни сложились под влиянием отца, который никогда не разбирался в политике, но в любой ситуации поступал так, как подсказывала ему простая порядочность; однако в том, что она сумела окончить университет, стать дипломированным врачом, Иза обязана была практическому уму матери, той неистощимой энергии, с какой мать обманывала нужду. Едва почувствовав себя взрослой, Иза без просьб и напоминаний, естественно, без раздумий, принялась возвращать свой дочерний долг.
Барди, наверное, не пропустил ни одного дня получки, чтоб не поплакаться, как мало остается ему от зарплаты, которую он вынужден делить со «старушенцией», живущей где-то в Салке; Иза ни разу не обмолвилась сослуживцам, что у нее есть родные; платя за бездетность или подписываясь на заем, ни разу не сослалась на то, что должна помогать старикам родителям. Эту сторону жизни Изы знали только в ее родном городе, знали наивные, не слишком далекие люди, делившие с Винце и его женой будни и редкие праздники. Когда она попросила отпуск, сообщив, что у нее умирает отец и после похорон она хочет перевезти к себе мать, Барди, которому поручили ее замещать, чувствовал себя очень неловко и даже не подошел к ней выразить соболезнование — да и что можно сказать в такой ситуации? Уж он-то ни за какие коврижки не взял бы к себе старушенцию — лучше отдавать три четверти зарплаты и снимать где-нибудь койку.