- Дайте кусочек хлебца!
Ему кричали:
- А ну тебя к чертям, мальчишка, надоели вы, как собаки!
Раньше бы Мишка рассердился, но теперь просил он не от голода, не от пустых голодных кишок - маленько озорничал: в кармане у него лежал маленький кусочек, и ходить с ним было не страшно. Только в одном вагоне сразу два человека раздобрились; один, читавший книжку, бросил яблочную сердцевину с большим червяком, а другой в синих очках насыпал подол арбузных корок. Мишка обрадовался, ел арбузные корки прямо с кожурой, раздулся и, лениво шатаясь с отяжелевшим брюхом, совсем не заметил, как день наклонился к вечеру: легли вечерние тени, зажглись фонари.
Около агит-пункта играла гармонь.
Из толпы собравшихся выскочил молодой мужик, ловко раздвинул круг, ударил шапкою о землю, топнул ногой, обутой в мордовский лапоть, весело крикнул гармонисту:
- Поддай паров.
Потом и собравшимся крикнул:
- Сторонись, товарищи-ребята, сейчас буду нужду давить! Николай, тряхнем перед смертью, все равно скоро умирать будем...
Гармонь перешла на камаринского.
Хлопнул мужик в ладони, изогнулся, присел, выбросил ноги, двинулся задом на пятках, завертелся на носках, ухнул, ахнул, неожиданно сел, кувырнулся через голову, пошел растопыркой.
- Э-эх, ты, рассукин сын комаринский мужик, ты зачем, зачем головушкой поник?
Играла гармонь, плясал веселый мужик, а с путей несли раздавленную бабу, залитую кровью. Или нечаянно попала она под колеса маневрового поезда, или сама бросилась с тоски и голода - никто этого не знал, никто об этом не спрашивал. Увидел Мишка только голову с длинными распущенными волосами, висела она как у зарезанной овцы, и тяжелый страх, горькая, не детская жалость сдавила Мишкино сердце. В слабом свете ночных фонарей ходил он удрученный, смятый новыми мыслями, и везде видел надоевшее черное горе: плакали бабы, скулили ребята, злобно ругались мужики, а паровоз из депо не приходил.
Устал Мишка, клонило ко сну, но спать не ложился: уснешь опять останешься на этом месте.
И ночь прошла, и утро глянуло мутными глазами, а паровоз не приходил. Не видно и товарища Кондратьева.
- Неужто обманул?
- Неужто один уехал?
Длинной вереницей стояли вчерашние вагоны, в вагонах еще спали, спросить некого, а сам Мишка не мог догадаться: эти вагоны или другие пришли? Стало досадно и страшно. Ехал-ехал он, шел-шел - опять несчастье. Наверное никогда не доедет и где-нибудь обязательно пропадет, потому что ошибки во всем выходят у него. Надо бы ему на этом месте дожидаться, а он ушел, гармонь прослушал.
- Эх, дурак, дурак!..
31.
Широко разрумянилось небо за станцией, и тоска Мишкина, как перед смертью, ущемила ему разболевшееся сердце. Хотел он заплакать от досады, дернуть себя за волосы, но из депо, попыхивая трубой, весело вышел отдохнувший паровоз, громко вскрикнул в утренней тишине, и сердце Мишкино запрыгало воробьем:
- Идет, миленький, идет!
Отбежал в сторону Мишка, чтобы колесами не задавило, а в окошечко из паровозной будки товарищ Кондратьев глядит и в зубах у него вчерашняя трубочка. Увидал он Мишку, крикнул чего-то, но Мишка не расслышал, побежал по шпалам за паровозом. Обернулся паровоз назад, стал пятиться к вагонам, стукнул их, остановился. Опять товарищ Кондратьев крикнул Мишке, шмыгающему носом:
- Ну, Михаила, едем?
Сразу зачесалось все тело у Мишки, а слова, какие сказать, - не найдет. Поправил картуз, поскоблил шею, громко ответил:
- Я всю ночь не спал!
Засмеялся товарищ Кондратьев.
- Ты молодец, я знаю. Лезь скорее, а то один уеду.
В это время Мишка был самый счастливый человек на всем свете.
Опять, как на прежних станциях, бегали мужики, бабы, кричали, плакали, просили посадить, а он спокойно сидел в уголке на полу, да не где-нибудь, а на паровозе, и не просто сидел, а все время улыбался. Вспомнил Сережку с Трофимом, подумал:
- Вот бы когда показаться им!
Повернул товарищ Кондратьев рычажок, - медленно пошли назад станционные постройки. Не вытерпел Мишка, вылез из уголка и, довольный, веселый и гордый, выглянул в узенькую дверь: увидал двоих мужиков, бегущих вдоль паровоза, бабу с ребенком, красноармейца с ружьем, услыхал плач...
Еще быстрее побежали назад фонари, деревья, старые вагоны без колес, пеленки на вагонах, дрова, телеги, доски - в лицо глянула веселая, голубая степь. Потянулись озера в зеленых камышах, светлые реки (арыки), опять широкая степь, опять зеленые камыши, горы, камни, песок. Глядел Мишка жадными заблестевшими глазами и в мыслях своих горячо благодарил товарища Кондратьева, который везет его будто сына. А товарищ Кондратьев, чувствуя Мишкину радость по блестевшим глазам, спрашивал нарочно:
- Ну, Михаила, как наши дела?
- Помаленьку!
- Скоро в Ташкент приедем!
- Сколько дней еще?
- Не будет остановок больших - день да ночь, а утром там...
Хотел сказать Мишка хорошее слово, чтобы понял товарищ Кондратьев, как Мишка благодарен ему, но слова такого не было на Мишкином языке, только глаза блестели, полные любви и преданности. С'ел он оставшийся кусочек, не наелся, но тут же подумал:
- Ладно, терпеть буду...
К вечеру товарищ Кондратьев спросил:
- Шибко хочешь есть, Михайла?
Стыдно было лезть Мишке в глаза хорошему человеку, и он твердо сказал:
- Вы сами ешьте, разве мне напасешься?
А товарищ Кондратьев опять:
- Ничего, Михайла, сделаемся! На, вот корочку, поломай об нее зубы, они у тебя молодые. Зубами не возьмешь - в воде размочи...
Не видел Кондратьев Мишкиных глаз, любящих и преданных, только голос дрогнувший услыхал:
- Благодарим покорно, дяденька!
Размякла корочка сухая в горячей воде, размякло и Мишкино сердце от большого взволновавшего чувства. С'ел он корочку, выпил горячую воду и, протягивая Кондратьеву складной непроданный ножик, дрогнувшим голосом сказал:
- Возьмите мой подарочек, за ваше снисхождение!
И у Кондратьева голос дрогнул:
- Зачем мне?
- Везете вы меня, жалеете.
- Спасибо, Миша, положи в карман.
Но так горячо упрашивал Мишка, так ласково блестели у него глаза - отказаться было нельзя. Взял Кондратьев большой деревенский ножик г дырочкой в рукоятке, повесил за веревочку на один палец, помотал, улыбнулся и, высунувшись головой в окно, долго смотрел в лиловую вечернюю степь добрыми, смеющимися глазами.
Спал Мишка в эту ночь хорошо и спокойно. Во сне видел мать, Яшку с Федькой, лопатинских мужиков с бабами. Мать ему истопила баню, подошла будто к кровати, тихонько сказала:
- Спишь или нет, Миша? Сходи, сынок, помойся после дороги, вот я и рубашку припасла тебе...
Вымылся Мишка, даже попарился веником - очень уж натомилось тело за долгий путь, - пришел из бани большим, неузнаваемым. Сел за стол на переднюю лавку, начал рассказывать про товарища Кондратьева.
- А Сережка наш как? - спросила Сережкина мать. - Ты где его бросил?
Мишка спокойно ответил:
- Сережка не выдержал: положил я в больницу его, он и помер там.
Стала Сережкина мать плакать, стала жаловаться на Мишку, а мужики лопатинские говорили:
- Михайла тут не виноват, умереть может всякий человек...
Хотел Мишка на двор пойти, поглядеть хозяйство оставленное, а в избу вошел сам товарищ Кондратьев, крикнул в самое ухо:
- Вставай, вставай!
Вскочил Мишка непонимающий, увидел Кондратьева, услыхал веселый ободряющий голос:
- Ну, Мишка, видишь?
- А чего это?
- Сейчас в Ташкенте будем.
Стукнуло Мишкино сердце, оборвалось, будто упало куда, глаза заслепило. Сначала ничего не видел, только пятно зеленое бежало вдоль паровоза, а когда паровоз пошел тише, глянули сады ташкентские, глиняные стенки, тонкие высокие деревья.
- Эх, Ташкентик!
Мимо садов ехали чудные, невиданные телеги (арбы) на двух огромных колесах. Сытые лошади с лентами в хвостах и гривах играли погремушками На лошадях верхом сидели чудные, невиданны люди с обвязанными головами, а от огромных колес поднималась белая густая пыль, закрывала сады, деревья, и нельзя было ничего увидеть сквозь нее.
Потом верхом на маленьких жеребятах (ишаках) ехали толстые чернобородые мужики тоже с обвязанными головами. Сидят мужики на маленьких жеребятах, стукают жеребят по шее тоненькими палочками, а жеребята, мотая длинными ушами, идут без узды, и хвосты у них ровно телячьи.
Паровоз сделал маленькую остановку.
Высунулся Мишка, увидел торговцев с корзинками на головах, услыхал нерусские голоса. Из корзинок, из деревянных коротычек глянули яблоки разные и еще что-то, какие-то ягоды с черными и зелеными кистями, широкие, белые лепешки.
- Вот так живут! - подумал Мишка, облизывая языком сухие, голодные губы.
Кондратьев спросил:
- Ну, Михайла, рад теперь?
А он и сам не знает хорошенько: будто рад и будто сердце сжалось - очень уж много всего.
Кондратьев успокаивал:
- Ничего, Михайла, теперь не пропадешь.