— Тот узкий круг, о котором Вы говорите, знает меня много лучше, чем широкая публика о людях, которых Вы назвали. Знают лишь их имена. Я предпочту, чтобы меня знали в моем узком кругу, но знали действительно.
— Можно ли к Вам обратиться как к специалисту по преступности. Вот марксисты, виновные в гибели миллионов, или убийца, зарезавший двадцать человек — то есть, нелюди, — нет ли в их деятельности элемента чуда, который присущ творчеству Моцарта, Пушкина?
— Я протестую против термина „нелюди“ — к сожалению, они люди, и все человеческое им не чуждо.
— Владимир Борисович, есть ли какая-то идея, вокруг которой группируются все события Вашей жизни?
— Это Бог. Но, правда, это не идея.
— Но, очевидно, Вы можете вывести и идею?
— Нет, идею Бога вывести я не могу. Бог — это нечто больше. Символ веры — он у всех одинаковый. Другое дело, для меня он может значить то, что не значит больше ни для кого.
— Подходили ли Вы когда-нибудь к черте, подойдя к которой, себе сказали: лучше бы я не дожил до этого? Какая-нибудь катастрофа, несчастье?
— Нет, не подходил к такой черте. В катастрофе человек зовет Бога на помощь. К черте подходит человек, жизнь которого пуста. А в условиях катастрофы даже неверующий просит Бога спасти его.
— А вопрос — зачем Вы появились и живете — Вас интересует?
— Нет. Меня интересует другое — вот я появился и живу. Живу, как живется. То, что Вы предлагаете, слишком абстрактно. Анализировать надо ситуацию, в которой находишься, чтобы никого не обидеть.
— Представьте, что по метеоусловиям планеты люди могут видеть звезды раз в сто лет. Вам повезло, и Вы можете их наблюдать. Вы будете смотреть на звезды? Сколько времени?
— Смотря какие дела у меня будут. Если нужно будет читать лекцию, я буду читать лекцию. Главные звезды видишь внутри себя.
— Скажите, Вам люди надоели?
— Нет. И потом, что такое — вообще люди? Некоторые конкретные люди надоели, другие — нет.
— Какой человек Вам делается любопытен?
— Которого я люблю. Это понять можно сразу, только встретившись.
— Вам не кажется, что Вы занимаетесь слишком усердно своим маленьким делом, в то время как умеете „глаголом жечь сердца людей“?
— Они и так обожжены слишком. Я стараюсь лечить ожоги. „Дневные раны сном лечи“, сказал Тютчев.
— Предположим, Вы идете на лекцию и видите страшную автокатастрофу. Вот три вида поведения — кто-то старается помочь, кто-то глазеет, кто-то в ужасе бежит. Что Вы сделаете?
— Пошел бы на лекцию. Там меня ждут. Если бы просто гулял, постарался бы помочь, сообразно условиям.
— Вы обдумываете обстоятельства смерти? Возмущены ею?
— Мне интересно, но отношусь спокойно. Наверное, это самое интересное событие. Но не могу говорить здесь, а то не о чем будет говорить на лекции… У меня есть впечатление, что я уже переживал смерть. На самом деле я только об этом и говорю. Но не прямо — если я буду все время повторять: Вы умрете, Вы умрете — слова эти утратят значение.
— Представьте, к власти пришли изуверы и сочинили соответствующие законы. Например, нельзя разговаривать с родными и близкими, а лишь с посторонними. В тюрьму не сажают, но штрафуют. Недовольным присылают визу на дом и оплачивают проезд. Вы здесь останетесь или уедете?
— У Бертольда Брехта есть афоризм: „Если правительству не нравится народ, пусть себе выберет другой“. Это же относится и к гражданину. Я себе другой народ выбрать не могу. Не знаю, уеду ли я. От самого себя не уедешь. Даже если я уеду, я никуда не уеду.
— Давайте я Вас похороню. Кстати, „я тебя породил, я тебя и убью“ — кто это сказал?
— Тарас Бульба.
— Никто из тех, кого я интервьюировал — артисты, или писатели — не могли вспомнить, что это Гоголь…
— Им о многом другом надо думать. Им надо думать, как бы угодить власти. Они больше, чем я получают. Поэтому они не помнят таких вещей.
— Так, представьте, Вы умираете. Что Вам жальчее всего оставлять?
— Женские глаза.
— Будьте добры, задайте мне несколько вопросов.
— По существу, я тоже задавал Вам вопросы, и Вы отвечали на них, вероятно; более полноценно, чем я Вам. Я полагаю, что аудитория теперь Вас знает лучше, чем она знает меня. Вы не заметили, что вопросы я Вам задавал в большей степени, чем Вы мне. Это мое скромное искусство.
— Вы полагаете, что одинаково говорят о себе и задающий вопросы, и отвечающий на них?
— Человеку иногда только кажется, что он задает вопросы. Вы мне исчерпывающе отвечали, благодарю Вас.
Бедрос Киркоров
Я БУДУ РАД, ЧТО ВСЕ ПРОШЛО И Я ВИЖУ СНОВА
Девицы Филиппа:
Пусть будет радость спутницей твоейИ сердце никогда от боли не заплачет!
Твой балет. Они же — о Филиппе: эксцентричный, экстравагантный, энергичный, сексуальный, капризный, добрый, смешной, строгий, чуткий, непредсказуемый, противоречивый, упрямый — упорный до упрямства.
— Если судить по Вашему облику, Вы очень доверчивый человек. Но Вы себя знаете не только по облику, Вы доверчивый?
— Лицо обманывает даже умного. Отдаю Вам долг. Я сразу увидел Вас умным. А про доверчивость, если можно так сказать по-русски, моя — среднего размера, Вот у Филиппа — сумасшедший размер.
— Вам знакомы такие выражения: „гвоздь программы“ и „куй железо, пока, горячо“?
— (С радостным выражением.) Да, конечно! И люблю.
— Как Вы думаете, будет ли неизбалованный русский читатель, да еще массовой или бульварной газеты, получать удовольствие, если мы начнем бросать его из бани моих „серьезных“ вопросов в снег Ваших веселых ответов, или наоборот, когда я научусь у Вас задавать веселые вопросы, а Вы станете серьезно на них отвечать?
— Ну мне кажется, что удовольствие конечно от этих неожиданных чередований и перемен он получит.
— Тогда попробуем, из давно остывшего железа, выковать гвоздь нашего интервью. Скажите, это правда или легенда, что Филипп полюбил Аллу в восемь лет?
— (Убежденно.) Да, правда, я свидетель. Произошло это, когда он смотрел ее на „Золотом Орфее“. Полюбил ее песню „Арлекино“, полюбил ее творчество, а потом, видно, в зрелом возрасте, полюбил и исполнительницу.
— Я думаю, читателю будет интересно, скорее всего, когда он обнаружит нашу с Вами искренность. Вы так же считаете?
— Принципиально — да. Но Вы меня немного напугали бульварным читателем, и я хочу его напугать, как бы это ни трудно было. Но пугаю. Один умный писатель сказал, и я это люблю, не как артист, а по человечески: „Ценность того, что говорят — не зависит от искренности слов“. Так кажется правильно.
— Тогда я попробую немедленно разоблачить Ваши „ценности“ и если получится, вперед будете правдивым.
— (Счастливо улыбается.) Договорились. Интересно услышать.
— Только я могу это сделать, вооружившись острой темой политики. Это журналисту не надо вооружаться, а я скорее писатель, а вернее ни то ни другое. Знаете, за двумя зайцами… Мне кажется, что все 80 лет меня убеждала и власть и, мягко говоря, бесправные журналисты, что нельзя и шагу сделать, не думая о политике. И как видите, убедили. Вместо того, чтобы с Вами беседовать, возьму сейчас я вслух „подумаю“, например, о торговле оружием, с которой бедная родная наша власть борется прежде всего остального и чем энергичнее борется, тем больше там и сям оружия продается и покупается. С чем же она еще борется? Забыл. Ах, вот. Кровавая нефть, уплывающее золото, иностранные инвесторы, отечественные жулики. Новых 80 лет не хватит, чтобы перечислить, а тем более сообра…
— (Мягко перебивает. Выражение страдания, что перебивает.) Вы собирались меня разоблачать. Я не очень политику люблю… Ну, хорошо. Не умеете по-другому, разоблачайте как умеете.
— Извините, это почти все. Если Вы замечали, что ораторы, убеждающие народ в своей любви к нему… когда хотя бы однажды Вы понимали, что эти лжецы и кровососы — первые ненавистники доверяющих им людей, то зачем Вам быть на них похожим?
— (Утешительно улыбаясь.) Нет. У Вас лучше получается не разоблачать человека (видите, никак не могу это слово приручать), а давать бодрость. Дело в том, что у политиков одно на душе, а на языке другое. Но есть и хорошие, европейские. И даже Ельцина начало мне нравилось, а теперь нет. Но все равно любая политика — это хоть и не искусство, но об этом приходится думать. И все люди средних размеров ума или доверчивости — или что-то еще, любят всегда свое. Много будет чести политикам, если поменять для них убежденность или что-нибудь важное.