Петр на радостях дал Великому Гусляру права вольного города и разрешил ему вступить в Ганзейскую лигу. Отныне гуслярские корабли могли торговать в Европе беспошлинно.
Флот в Гусляре был невелик, но все же гуслярские ладьи плавали в Лиссабон и Гамбург, а одна из ладей даже открыла Австралию.
Но это тоже дело восьмое, к рассказу отношения не имеет, хотя является историческим фоном.
Далее судьба версальского флигеля складывалась по-разному. Одно время его держали пустым как памятное место в надежде на то, что иной государь решит посетить Великий Гусляр. Государи не появлялись.
В XIX веке во флигеле располагалось епархиальное училище, а с упразднением епископства в Гусляре там пытались устроить городской музей, но отказались от затеи, потому что во флигеле бесчинствовал дух архитектора д'Орбе.
Потом в доме поселился архиерей, который смог постом и молитвами изгнать француза.
В феврале 1930 года городской совет Великого Гусляра постановил снести дом № 19 по Пушкинской улице, с целью избавиться от напоминаний о кровавом угнетателе трудящихся Людовике XV, а также о Петре Первом. Но средств на снос не нашлось, хотя в Москву отрапортовали о выполнении решения.
В Москве в каких-то реестрах было записано, что флигель разрушен.
Так прошло много лет.
Однако в конце сороковых годов, когда поднялась волна отечественного патриотизма, из Москвы прибыла экспедиция в поисках фундамента утраченного здания, которое уже было объявлено в газете «Правда» «нашим, русским Версалем», послужившим прототипом французскому дворцу. Ни больше ни меньше.
Экспедиция отыскала по плану место, где некогда стоял флигель, и начала сносить накопившиеся за сто лет ветхие деревянные строения, чтобы приступить к раскопкам.
И каково же было удивление археологов и искусствоведов, когда обнаружилось, что в груде строений скрывается вполне сохранившееся, если не считать колонн, здание русского Версаля.
Было немало статей в газетах, диссертаций и иностранных делегаций. Колонны восстановили, сделали их на две больше, чтобы показать преимущество советского образа жизни. Флигель объявили Домом приемов, но снова никто не приехал, и тогда его присвоил себе зампред Нытиков. Нытикова отправили на повышение в область, во флигеле остались его родичи, родичи вмешались в борьбу за власть, их посадили, и под влиянием момента флигель отдали под детский сад. Так прошло еще десять лет. Они привели к дальнейшему запустению. Каждый новый главгор клялся, что восстановит памятник французской архитектуры, но когда приходил к власти, как-то становилось недосуг.
До наших дней флигель дожил в виде жалкой дворовой собаки благородного происхождения. А вокруг него располагалась помойка, с одного краю которой гуляли дети, с другого царили бомжи.
Теперь в Великом Гусляре наступило некоторое оживление. Приехал Кара-Мурзаев, Николай Ахметович. Основал банк. Купил участок. Строит офис банка в тринадцать этажей с гранеными теремками из черного стекла.
И надо же так случиться, что этот самый версальский флигель попал под западный угол банковского небоскреба.
Общественность с запозданием засуетилась, две бабушки выходили с плакатами, учитель Авдюшкин устроил послеобеденную голодовку. Новый городской голова дал клятву корреспонденту «Гуслярского знамени» Мише Стендалю версальский флигель сохранить для потомства, но потом имел беседу с Николаем Ахметовичем, президентом «Гуслярнеустройбанка». После беседы настроение городского головы изменилось, и он стал сторонником прогресса. Хватит, сказал он старушкам и Стендалю, держаться, хвататься за прошлое. Дорогу свежему ветру с океана!
И вот теперь перед печальным взором Льва Христофоровича бульдозер сгребает в сторону остатки флигеля, который пережил и царский режим, и даже советские годы.
«Этот флигель, — размышлял профессор, — не только свидетель, но и участник русской жизни последних столетий. А что это означало для изысканного иммигранта? Он появляется на нашем балу, надушенный и напомаженный, вокруг слышны голоса восхищения, но и ропот недовольных. И стоит случайному покровителю сгинуть, как начинается эпоха пренебрежения и гонений. Версаль помнит все — шик и блеск королевского бала, шум революции и музейное благолепие. Жизнь флигеля была жизнью в страхе — вот-вот с тобой что-то сделают, сожгут, загубят, и лучше спрятаться среди хибар и быть такой же хибарой, как остальные. Чем ничтожнее, тем больше шансов выжить!
Ну что же это за страна такая! Как возможен в ней прогресс?»
...По улице прошел Гаврилов. Колю уже трудно было назвать молодым человеком, но он остался Колькой. И если не займет в жизни добротного места, то оставаться ему Колькой до алкогольной старости. Мать, что тащила его до тридцати лет, совсем состарилась, а Коля периодически брался за ум и начинал новую жизнь. Вот и сейчас, как слышал Минц от Удалова, он поступил в заочный университет Технико-гуманитарных перспектив имени Миклухо-Маклая. Хотел получить специальное финансовое образование и основать фирму. В Великом Гусляре немало фирм, в основном маленьких, торговых, даже есть свои рэкетиры, все как у больших.
Коля, проходя мимо окон профессора, кинул равнодушный взгляд на строительство. Судьба соперника Версаля его не беспокоила. Он нес с почты большой пакет. Интересно, кто же вступил с этим оболтусом в переписку?
Коля пропал, и Минц возвратился к печальным мыслям.
«Раньше, — размышлял он, — наше общество было подобно пирамиде. Наверху находился царь или генсек — неважно, как его называть. А далее в строгой последовательности располагались жильцы государства различных категорий. Была эта пирамида мафиозной, однако жила по строгим правилам. Если ты живешь в слое секретарей райкомов, то не дай тебе дьявол воровать, как секретарь обкома! Да тебе голову снесут! А вот если некто обижал обитателя нижнего яруса, он мог пойти в партком, а то и в райком. Неизвестно, получил ли бы он защиту и опору, но ответ из вышестоящей организации получил бы наверняка... Он был бесправен, боялся воров, но куда больше — властей... А теперь мы живем на поле, покрытом пирамидками — то ли кроты баловались, то ли собак там выгуливали. И каждая пирамидка живет по своим законам, никто никого не боится, потому что есть соседняя пирамидка, куда можно переметнуться. Всем, но не нижнему слою, который вынужден ждать и терпеть».
Минц подумал, не заморозить ли ему строительство — в буквальном смысле этого слова. Опустить температуру в котловане до минус сорока градусов. Но возраст не позволяет заниматься такими рискованными экспериментами. Еще заморозишь кого-нибудь живьем! Или получится наводнение... Пора покупать компьютер! Лучший в мире компьютер — мозг Льва Христофоровича — стал сбоить. Уже не может решать одновременно больше шести-семи проблем.
* * *
Минц незаметно для себя задремал. Пожилой организм требовал отдыха.
И тут в дверь постучали.
Минц не откликнулся, он продолжал спать.
Дверь раскрылась. Коля Гаврилов, который, как и все в доме, знал, что профессор никогда не запирает двери, вошел в кабинет, зажег верхний свет и стал смотреть на профессора. Он думал, что сдал старик за последние годы — и венчик волос вокруг лысины стал совсем белым, живот не таким упругим.
— У тебя трудности с математикой? — спросил профессор.
— Я думал, что вы спите, — сказал Гаврилов.
— Спать — самое непроизводительное занятие. Мхи не спят никогда. А человек — мыслящий мох, лишайник, плесень...
— Лев Христофорович, можно совет получить?
— Это не первый совет, — сказал Минц. — И ты не будешь ему следовать.
— А вдруг последую?
Минца развеселила такая возможность.
— Ну выкладывай, — сказал он.
— Я тут учиться начал, — сказал Коля.
Он присел на стул и сгорбился, показывая свою печаль.
— Весь дом знает, что ты в очередной раз чего-то начал, — согласился Минц.
— Но на этот раз я всерьез начал, — признался Гаврилов. — Я два задания выполнил, но ведь надо и деньги зарабатывать.
Гаврилов зарабатывал деньги спасателем на реке Гусь. Он подменял в зимние месяцы по очереди всех остальных четверых спасателей, которые уходили в отпуск. А весной он сам уходил в отпуск до ноября. Вот и сейчас, под Новый год, ему приходилось сидеть на вышке с биноклем, кутаясь в служебную доху.
— А что же случилось с третьим заданием? — спросил профессор.
— Не могу понять, — сказал Коля. — Все просмотрел, а не понимаю. Ведь считается, что я его написал, а я человек, как понимаете, гордый.
— То есть написал и не понимаешь?
— Вот именно.
— Значит, ты гений, — сказал Минц. — Так только с гениями бывает. Вот, рассказывают, Эйнштейн написал свою бессмертную формулу и два дня думал: «Что же я это накалякал?»