— Вежливостью у Целера не объешься, — шепнул Аллий. — Экая злобная рожа, будто подтверждающая: человек человеку зверь. Говорят, он терпеть не может греческой болтовни, напрасно ты сказал ему: хайре.
— Плевать, впредь не станем разбрасывать жемчуг перед свиньей, — с досадой сказал Катулл.
Дома знати постепенно перестраивались на новый лад, в них возводилось столько комнат и зал, что традиционные части римского дома совершенно терялись среди них. Таким был и особняк Целера. В полумраке пространных покоев мерцал мрамор, сияли грани горного хрусталя, длинными складками струился виссон и пурпур. Вошедшего встречали застывшие улыбки эллинских статуй.
Клодия приняла их, грациозно изогнувшись на ложе из слоновой кости, напоминающем трон восточных царей. Только короткая туника и полупрозрачный паллий прикрывали ее прелести. Распущенные золотистые волосы потоком ниспадали до самого пола.
Аллий сощурился, как от палящего солнца, и плотоядно чмокнул губами. Что и говорить, созерцание такой красоты может помрачить разум кому угодно, а не только влюбчивому веронцу.
— Ну, Клодия, красавица моя, ты и всегда-то похожа на Венеру, а сегодня — на Венеру, скорбящую об Адонисе[130]… — сказал он. — Что случилось?
Глаза Клодии припухли и покраснели, она прикладывала к ним скомканный платок. Оказалось, что околел ее ручной воробей, и Клодия все утро плакала, глядя на пустую клетку.
— Клянусь Юпитером, это недостойно такой умницы, как ты! — воскликнул Аллий.
— В жизни мало душевной услады… И привязанность даже к крошечному существу, к бедной серенькой птичке, скрашивала мне скорбь и заботы, — печально сказала Клодия.
Аллий пригляделся: нет, притворством здесь, пожалуй, не пахнет. Знаменитая распутница и роскошная сумасбродка Клодия плачет о подохшей пичуге! Вот сейчас и Катулл расхнычется: брови как у трагика, и губы дрожат…
— Чтоб мне провалиться в Эреб! Прикажи отхлестать прутьями твоих нерадивых рабов! Пусть они растрясут животы и со всех ног бегут к храмам, где продаются священные птицы — воробьи, голуби… вороны, галки, орлы… Если хочешь, я подарю тебе пару толстых нумидийских кур[131] вместо твоего покойничка… Мы с Катуллом сочиним надгробные поэмы и попросим Корнелия Непота занести сообщение о смерти твоего выдающегося воробья в исторические анналы…
Аллий сумел наконец рассмешить Клодию, она оживилась и благосклонно протянула молодым людям свои нежные руки.
— Обещаю тебе, что о твоей печали по бедному птенцу скоро узнает весь Рим, все муниципии и провинции, все люди, читающие на латинском языке, — пылко сказал Катулл.
— А я обещаю заказать повару две сотни жирных воробьев под самым невероятным соусом и приглашу на обед тебя и твоего мужа! — пародируя Катулла, завопил Аллий. — Кстати, при встрече с нами почтенный Целер смотрел так грозно… Я думал, он откусит мне голову, а Катулла, который втрое худее меня, проглотит целиком.
Клодия поморщилась, будто при упоминании о чем-то крайне неприятном, и сказала пренебрежительно:
— Мой муж стал невыносим из-за своей ревности и постоянных упреков. На ночь глядя он объедается и напивается как невоздержанный варвар, а утром страдает от болей в желудке. Я просила его прекратить обжорство, но он только огрызается на мои просьбы. И Петеминис напрасно его предупреждает…
— Я всегда почтительнейше советую сенатору Целеру не допускать излишеств… — возник сзади скрипучий голос.
Катулл с удивлением оглянулся и заметил в отдаленном углу низенького человека, ростом значительно меньше Кальва, почти карлика. Он с достоинством кланялся, кивая сморщенным носатым личиком.
— Мой отпущенник и врач… Забавный, не правда ли? — сказала Клодия. — Он взял себе имя моего знаменитого прадеда, теперь он Аппий Клавдий Петеминис, знаток укрепляющих настоек, мазей и водолечения.
— Египтянин? — спросил Аллий.
— Он не египтянин, не иудей и не грек… — рассмеялась Клодия.
— Я александриец, с позволения молодых господ, — заявил Петеминис, потея от горделивого напряжения. — Хотя в Александрии живут греки, египтяне, иудеи и аравийцы, но я не отношу себя ни к одному из этих народов. Я александриец, — повторил он и приложил к темному, лысоватому лбу костлявые пальцы.
Клодия приказала рабыне принести для гостей вина, а сама удалилась в спальню переодеться.
Друзья пили старый массик[132], закусывая медовым печеньем.
Когда Клодия вышла, Аллий покачал головой и сказал, поджав пухлые губы:
— Все-таки надо чувствовать себя отчаянно смелым, чтобы решиться полюбить такую женщину. А ты, несравненная матрона, не боишься, что возлюбленный вместо страстных ласк начнет совершать перед тобой жертвоприношения и запоет священные гимны?
— Нет, не боюсь, клянусь матерью богов, — ответила Клодия серьезно. — И мой возлюбленный будет петь гимны вместе со мной, но не смертной, а вечной и благой Венере.
Клодия посмотрела на Катулла с призывом и нежностью, ее лицо порозовело от волнения. Катулл поцеловал край ее одежды и произнес хрипловато:
— Если тебе нужен преданный раб, пленник, молящий о пощаде, то он перед тобой…
— Милый Гай, я всего лишь слабая женщина, мечтающая о защите и участии. Мне не нужен раб, я предпочла бы желанного повелителя.
Она пошла вперед, волоча по коврам голубой паллий.
— И это прославленная легкомыслием Клодия? Или я ничего не понимаю, или она готова ответить тебе взаимным чувством, счастливчик… — шепнул Аллий стоявшему в блаженной растерянности Катуллу.
Они гуляли до десяти часов по римскому времени[133], и весь Рим наблюдал, как Катулл и Клодия смотрят в глаза друг другу, как шевелятся их губы, произнося обычные слова с тайным, многообещающим смыслом, как поощрительно ухмыляется круглолицый Аллий, вздыхает красивый раб, несущий за ними зонт, напряженно тянет шею низкорослый уродец лекарь, и с женской завистью переглядываются смазливые рабыни.
Через день Катулл принес Клодии обещанную элегию. В конклаве красавицы собралось целое общество: несколько матрон со своими поклонниками, молодой литератор Асиний Поллион и два разбогатевших вольноотпущенника семьи Клавдиев. Тут же находился врач Петеминис.
Гости передавали табличку из рук в руки и с интересом разглядывали Катулла. После чего важный сенатор Курион сказал, что эту приятную вещицу о бедном воробышке следовало бы, конечно, издать, если б не настораживала некоторая опрометчивость в отдельных строчках. Не рассердится ли Целер, увидев в стихах, посвященных его жене, слова «славный птенчик, услада моей милой» и «покраснели глаза моей подружки»? Сочувствие поэта прекрасной Клодии и восхищение ею понятны, но ведь толпа не оценит поэтического иносказания и воспримет его как непристойную откровенность…
Матроны согласились с Курионом, считая эту элегию неприличной по отношению к замужней женщине. Им хотелось показать сочинителю из Вероны и оказавшимся в их благородном обществе толстосумам-отпущенникам, что им претят подобные вольности.
Катулл слушал лицемерные рассуждения, надув губы с досады. «Надо было подождать, пока эти высокомерные дуры уберутся, и я останусь наедине с Клодией», — проклиная свое тщеславие, думал Катулл.
— Все ваши пересуды — глупость, — заявила Клодия, убирая табличку в ларец, — Стихи прелестны, я рада стать виновницей вдохновения поэта. Что касается приличий, то мне плевать, каково будет мнение невежд о моей нравственности! Ну а мой муж, я надеюсь, найдет в себе достаточно благоразумия, чтобы не оскорбляться. В конце концов, в стихах не указано моего настоящего имени.
Когда Клодия закончила свою краткую речь, гости со значением переглянулись, но языки прикусили. Лучше не спорить с этой сумасбродкой, тем более у нее в доме…
Поллион кивал Катуллу сочувственно. Что поделаешь с упрямыми моралистками! Они, верно, вдосталь навалялись в чужих постелях, но малейшая откровенность оскорбляет их, как невинных весталок (которые, кстати, давно уже не так целомудренны, как им назначено по закону предков). Еще нет у римлян навыка в понимании живых человеческих чувств. Многие по старинке считают: стихи о любви должны быть скромны настолько, чтобы автор без стеснения мог прочитать их своей почтенной матери.
Гости решили ехать за Тибр, погулять в роще, на склоне Яникульского холма.
Опершись на руку Катулла, Клодия, прежде чем сесть в лектику, сказала вполголоса:
— Скоро Целер уезжает в свое кампанское имение. Я буду ждать тебя, Гай.
— Катулл, я не могу забыть твои чудесные стихи, — говорил подошедший Асиний Поллион. — Неужели эти гусыни заметили только «неприличное»?
Катулл благодарил, почти не слушая Поллиона. Слова Клодии привели его в состояние смятения и восторга. Вместе с безостановочным бегом времени близится долгожданное счастье!