— Ты в себе чувствуешь призвание, не так ли?
— Да, ваше преосвященство. Я понимаю, я еще мал про это думать, но…
— Ты действительно еще мал. Но у призвания глубокие корни. Их надо взращивать. Не принимай, однако, скоропалительных решений. Станешь постарше — решишь. Голос истинного призвания неумолим.
Пауза.
— Предоставь это мне. Я подумаю. Приходи ко мне, ну, скажем, через год. Я буду следить за твоими успехами в школе. А эти тучи рассеются.
Он протянул руку. Я опустился на колено и опять поцеловал это его кольцо.
— Иди с миром. И помолись обо мне.
Я поклонился и вышел. Через год? Целый год? Как же так? Отгоняя невозможную мысль, я зажмурился.
Примерно две недели спустя О'Нилл, отец благочинный, правая рука епископа, позвонил в нашу дверь. Мама ушла в магазин, папа был на работе. Этот О'Нилл вечно торопился, вечно на всех рявкал. Я открыл дверь, он ткнул в меня пальцем, сказал:
— Так, малый. Сей минут идешь со мной в полицию извиняться перед сержантом Берком. Плащ надень, если есть. Ты что, сроду гребешка не видел? Ладно. Живей. Мать где?
— В магазин пошла. Сейчас будет.
— Некогда, некогда. Потом ей расскажешь. Про плащ забудь.
Лайем стоял за мной. Он подмигнул, когда я закрывал дверь. По улице, по улице, вдоль поля прыг-прыг-прыг, поспевая за длинным шагом О'Нилла, через плечо проверяя, не пришла ли, не видит ли мама, нет, но Лайем смотрит, и еще кое-кто, а я смотрю смело на тех, на углу Блучерской, а они кланяются священнику, и жаль, что сейчас не гоняют в футбол, этим бы тоже не вредно, и дальше, дальше в конец нижнего поля, вот, вот нас перечеркивает Леки-роуд, вот газон, и — по песчаной тропке к казармам, прямо в открытую дверь. Полицейский, навалясь на конторку, разговаривал с типом в штатском, у которого свисала с губы сигарета. Пригляделся сквозь дым.
— А-а, римско-католическое священство. Какая честь!
О'Нилл просверлил его взглядом.
— Пора бы знать, нет иного католического священства, кроме римско-католического. И я не с такими пришел сюда объясняться. Позвать сержанта!
Приказ был адресован полицейскому, но Берк уже высунул из задней комнаты изумленное, вытянутое лицо.
— Святой отец. Здравия желаю. Заходите.
В штатском выронил сигарету и вдавливал каблуком, поедая глазами О'Нилла. Войдя к Берку, О'Нилл сразу плюхнулся на стул перед сержантским столом, схватил меня за локоть, поставил рядом. Вцепился мертвой хваткой и все время дергал и встряхивал по ходу разговора. Берк сел напротив.
— Чем могу служить, святой отец?
На меня не смотрит, но видит и судорожно мечется мыслью. Я подумал, что ему тошно, и приободрился.
— А вот чем, сержант. Его преосвященство мне поручил привести этого мальчонку, чтоб он перед вами извинился, а я бы послушал, годится ли его извинение и нет ли у вас еще чего нам сообщить. Так что, если согласны, он сразу же и приступит.
Дерганье, встряхиванье.
— Говори. Извиняйся перед сержантом.
Берк переключил на меня взгляд. Лицо было лишено выраженья.
— Простите меня, сэр, что я бросил камень в вашу машину и ее повредил. Я поступил плохо.
— И ты больше не будешь. — О'Нилл меня встряхнул. — Ты навсегда покончишь с хулиганским поведением.
— Я больше не буду.
— И вообще не позволишь себе подобного. — Снова встряхиванье. О'Нилл неудовлетворен.
— И не позволю себе подобного.
Больше я ничего не мог выдавить. Я надеялся, что больше он ничего не потребует. По крайней мере, пока не выскажется Берк.
Берк улыбнулся саркастически.
— Сколько у нас возни с этой Вязовой, святой отец. Этот пацаненок, старший брат, Барр, Моран, Харкин, Тонер… Вы даже не представляете.
— Почему, очень даже представляю. Там есть плохие мальчишки. Но этот не самый худший, кажется.
Он наконец отпустил мою руку. Я потер локоть и стоял, давя в себе всякие чувства.
— Слишком вы добрый человек, святой отец, что тратите свое драгоценное время на такого обормота. Уверен, у вас есть дела поважней.
Ошибочка, Берк. Рассказывать О'Ниллу, что ему надо делать, вовсе не следовало. О'Нилл, конечно, ответил:
— Дел у меня полно, сержант, как и у вас, не сомневаюсь. И я не очень-то знаю, что там у вас случилось. Но его преосвященство меня попросил присутствовать при извинении этого мальчугана по причинам, каковые, он сказал, вы прекрасно поймете сами, и, по великой мудрости своей, он не счел нужным их разжевывать мне. Так что для вас это, может, не такое уж важное дело, а для меня ничего нет важней, чем служить моему епископу.
— Нуда, нуда, святой отец, — бормотал Берк. — Так вы уж скажите его преосвященству, я тоже прошу прощенья, что мы его затрудняем такими делами, и пусть не беспокоится, насколько от нас зависит, инцидент закрыт.
— Скажу. И как я понял, вы принимаете извинения этого мальчика?
Берк весь перекосился. Но деваться было некуда.
— Принимаю. Конечно принимаю. С учетом, что подобное впредь не повторится.
Голос был фальшивый. Он снова глянул на меня, и я внутренне дрогнул под напором этого взгляда, но сохранил скорбное лицо.
Мы с О'Ниллом вышли вместе из полиции и расстались у газона. Он погрозил мне пальцем и сказал, чтоб я держался подальше от уличной шпаны; что мне повезло, что мной заинтересовался его преосвященство; что он надеется — я за это отплачу хорошим поведением и стану честным, порядочным гражданином. Я смиренно кивал, мечтая поскорей от него отделаться, потому особенно, что эта самая шпана столпилась наверху поля, чтоб на нас посмотреть. О'Нилл зашагал прочь, а я пошел им навстречу. Они медленно надвигались. С ними был Барр. Меня окружили.
— Чего это? Что за дела у попа с легавыми?
— Епископ послал О'Нилла отругать Берка за то, что зря на меня наговаривает. Берка теперь отлучат. Епископ об этом подумывает. Или так, или его от нас куда-нибудь переведут. Епископ уже насчет этого написал правительству.
На меня смотрели в молчании.
— А он чего? Чего Берк-то сказал?
Они потащились за мной.
— О'Нилл мне сказал, чтоб я больше ничего не говорил. Он велел Берку извиниться, а я чтоб успокоился, и все. Они с епископом присмотрят насчет этого.
Лайем меня осиял улыбкой.
— Какие слухи? Это ты меня спрашивал? Кажется, стал наконец кое-что петрить.
Потом, уже у нас во дворе, он сказал:
— Теперь Берк в случае чего тебя по стенке размажет. Ты уж от него подальше, а то мало ли. Может, тебе в попы податься? Вздохнули бы мы все спокойно.
Я только плечами пожал, расхохотался и прошелся колесом по двору. Вечером я буду играть в футбол.
Дедушка
Октябрь 1952 г
Бабушка, мамина мать, умерла, когда я был еще совсем маленький, и меня поднимали к гробу, чтоб я целовал облагороженный холодом лоб. Руки были обвиты огромными четками, рот запал лиловой чертой. Память нашаривала добрую женщину в черном, она взмахом набрасывала на плечи шаль, садилась, из-под тяжелого подола высовывала шнурованные башмаки.
И теперь вот заболел дедушка. На взбитых подушках, в постели, которая стала ему велика, он будто все время плакал: глаза набухшие, красные, при сухой, как бумага, коже. Меня послали жить туда, за три улицы от нашей, помогать тете Кэти, которая бросила собственный дом, чтоб за ним ходить. Я обижался. Это была ссылка, кара за все мои прегрешения. Тете Кэти-то что. Она же теперь на фабрике совсем не работала. Только ей, по-моему, было тяжело с отцом, а ему с ней. Оба нервничали, когда разговаривали, и даже сердились.
Сперва я терпеть не мог сидеть с дедушкой.
— А ты его насчет футбола заведи, — советовал Лайем. — Он же заправлял в местной лиге. Или насчет попов. Он им всегда цену знал, теперь-то нервы сдали, сил нет, он, конечно, не тот. Как Константин.
Наш двоюродный дед, мамин дядя Константин, был единственный в семье еретик. Он был, нам говорили, всезнайка, чересчур начитался книг и со всеми спорил, особенно со священниками. На четвертом десятке вдруг принялся за французского знаменитого писателя по фамилии Вольтер, который в католическом запретном списке, и скоро на стенке повесил плакат "Раздавите гадину", красным по черному; это, говорил, у нас с Вольтером символ веры такой. А потом он ослеп, заболел и сдался, дал себя перед смертью вернуть в лоно церкви. Слепота эта, нам объясняли, была ему послана как предупреждение. Слава богу, хоть внял, да оно и не диво, ведь его святая мать Изабелла, Белла то есть, все коленки стерла, так за его душу молилась. О господи, счастливая она была женщина, когда он умер, отправленный на небо Последним Таинством, и отец Галлахер из соседнего прихода лично, сердешный, сжигал по листочку эту книжку Вольтера в кухонной плите и приговаривал, что пусть лучше горят эти страницы, как сам Вольтер, чем душа человека, который, их начитавшись, телом и душою ослеп от их богомерзкого блеска. Я никогда Константина не видел, но понимал, конечно, его значение, он был единственный признанный еретик, чье заключительное поражение стало показательной печальной победой священников, ныне моих учителей.