Да! Два рассказа засланы в набор в “СМ”. Многострадальная “Армянка” и “На Руси трава растет не по-старому”. Сейчас снова дождь. Яблоки на балконе портятся, даже жалко. Пришли бы дети, штук пятьдесят и съели бы. Но где такие голодные дети? Разве в Африке, но там бананы.
Ах, эти бы яблоки в мое детство. Даже во рту почувствовал голод тех лет.
Гордый внук славян. И жить под этим знаком. И взглядом.
Завтра поеду в Медвежьи озера пристрелочно. На рекогносцировку. Матушка-заступница, не оставь!
17 октября. Ездил. Нашел. Сердце ноет. Сволочные преграды: невозможность купить дом. А при проклятом царизме? Чехов из Крыма: “Поехал, увидел дом, купил за 500 руб. сер. Увидел другой и другой купил” и т. д. Не дом нужен — идея свободы.
Кате вчера подписывал книгу, говорит:
— А мои дети будут хвастаться: на Луне побывал. А другой: а я на Марсе.
С размеров столетия наша литература не ахти, а с 500-летия вообще почти ноль.
Думал как-то нервно и горько о литературе, что мы — иждивенцы прозы прошлого и что если для Гоголя — нашего трагического божества — Пушкин был солнцем, то что для нас? Искренне я заявил недавно, что пишу плохо, дерганно, но что пишу лучше 95/100 всех сейчас пишущих. Теза вызвала упрек в самоуничижении, антитеза — в себялюбии. Но так как ни на кого не угодишь, то и плевать.
Неделю как получил письмо от Распутина и все раскачиваюсь с ответом. Киров, кажется, после статьи меня зауважал. Получено приглашение на приезд. Прием по высшему рангу. Радио — час. TV — 45 мин, любые аудитории.
Патриот русского движения, младший Каратаев, все подвигает меня к тому, чтоб я остался в издательстве. “Ты нужен”.
Отдал прочесть повесть Ю. Селезневу.
Уже 1 ноября 75-го г. “Когда Индия причалила к Азии, она вздыбила Гималаи”. Вот как надо писать. Или: “Венера прощается с тайнами” (космический аппарат на Венере). Но не “деревья совлекли с себя тайну”. Все фразы из газет. Читаю поневоле — болен. Что за грусть — снег и солнце, а я с горлом.
Это как наказание — осенняя болезнь. Да еще какая-то закономерность — болеть после поездки на родину. Был с 21 по 26 октября в Кирове, был в Фалёнках две ночи. Поездка парадная, сплошные выступления, отсюда разбазаривание себя, отдача без восполнения.
Стараюсь во всем помочь Вятке. Зачтется на Страшном суде. Но может, и в другую сторону. Пока же всё хранится, когда не на виду. В издательстве ремонт. Тесно. Я инороден. Но, чувствуя гадость и презрение к себе, все же рядом знаю, что многим помогаю, и значительно.
В Кирове был снег. На льду уже сидели рыбаки. Между ними ребята гоняли на коньках в хоккей. Из воды тракторами вытаскивали теплоход. Вернулся в Москву — тепло, но грязно, показалось как синоним. Вечерами отрада — подарили в библиотеке Герцена “Словарь вятских говоров” Васнецова. Листаю, дописываю.
Надя злая. Кажется (дай бы Бог!), беременна. Катя худышка, возится с кошками. Эти кошки в подъездах городов. Они всех и ничьи. Шурка в нашем подъезде принесла шестерых. И зима! Что-то ведь думала своей башкой. Потом еще трех ей подбросила другая кошка. Шурку при первом заморозке мы с Катей перетащили под лестницу. Мальчишки сделали ей ящик. Кто-то натащил одеял. Все несут еду. Около Шурки можно прокормиться. Но ведь зима идет. Хорошо бы, Надя еще родила. Хорошо бы. Ругаю себя, что в 73-м поддался врачам и согласился на аборт. Правда, тогда было высокое давление. Но ведь рожают же с пороками. Это врачи не хотели отдельно возиться.
Селезнев стал москвичом. Добивался он этого на износ долго. Повесть мою прочел. С середины до конца взахлеб, а в начале показалось, что автор давит на читателя. Надо переписать. Но я пока не вижу, как.
12 ноября. Правил место о голубях, и на балкон сел голубь. Лапками обхватил перильце. Давнее периодическое видение: пулемет с птичьими лапами.
А котят кошки Шуры утопили. Это варварство — дать им прозреть, сделать любимцами всего микрорайона, увидеть, как начинают лопать сами, — и утопить.
Кошка орет и глядит всем в глаза.
В праздники читал “Двенадцать цезарей”. Столько ужаса еще не собиралось в одном месте. На уровне властителей мира. Какие там утопленные котята — там людей бьют по неделе цепями, чтоб слышать запах гниющего мозга. Что там наша проституция, даже Светоний, прошедший с грифелем все постели цезарей и описывающий уж такой разврат, и он отводит глаза. Вчера на работе стал рассказывать в машбюро и не смог: даже перечисление варварств без подробностей — и то страшно. И вот думаю: все до единого эти господа шли к власти при радостных кликах народа, и все (может быть, Август да Отон, сумевший умереть достойно, хотя тоже был сволочь) были убиты, посрамлены, прокляты, и если кем вспоминались, то похожими или теми, кто был ими обласкан, или (вот горе!) всеми, когда следующий был еще хуже (Вителлий).
Сталин — ребенок перед Нероном. Но! Другие масштабы. Но — прошли века — стала утончённее, скрытнее кухня власти. И масштабы. У Светония доходят руки до отдельного раба, а когда счет на миллионы?
Так почему так? Каждый раз обманывались ожидания. Это одно. Второе: ему можно, а нам нельзя? А обещал! А мы за него были! А он? Он сверху. Тут тоже полнейшее разочарование в народе. Непрочность власти, опыт предшественников — рви, пока у корыта. А народу хватает подачек — зрелище крови, жратва, деньги. И надо все больше.
(Позднее властители вгоняли народ в нищету, и он был рад, что хотя бы жить дают.) Отсюда злоба на народ. Откуда взять всем по мешку сестерциев? Самое время раздаться вести, что нужен новый император: этот зажрался, погряз в похоти, убил мать, убьет нас, отнимет жен и т. д.
А ему уже все дозволено, и приходит страшное наслаждение управления судьбами. Царские игры — осудить, помиловать и... казнить пред глазами.
Вот и говори, что от низкой культуры. По три-четыре языка знали, стихи слагали, книги об уходе за волосами издавали — дело в природе человека. Природа зверина. Когда давят в автобусе, не злишься в первую минуту, что автобусов мало, а злоба на того, кто локтем тебя давит в глаз. А его давят так, что он беспомощен. Почему ж на него злоба? А мог бы и дома посидеть, мог бы по дороге под машину попасть, и мне бы было свободнее.
Какие уж там потопленные котята! “Поплыли!” — радостно сказал мужчина, бросивший их в Москву-реку. Механика власти проста. Понятие власти почти исключает порядочность. Каждая новая ступень — это бросание под колеса предыдущей. И дело не в системе. Социализм пытается избежать подминания воли, надеясь на добровольное участие. Дело в природе человека. Стала глубоко противной позиция антисоветчиков. Люди, восстающие (лучше сказать, вякающие) против системы, запланированы самой (любой) системой. Заткнуть таким рот — раз плюнуть. Сунуть должность, сумму — и готов.
Вчера положил на стол Сорокину готовую рукопись. Молился. Дурное дело — не могу писать дальше, пока не ушла в типографию книга.
В издательстве ремонт, и приходится много таскать столов и сейфов. При моей безотказности идут отовсюду, а уже боюсь хвататься за тяжелое — сердце. Болел и сейчас как-то плох. Катька даже написала маме, что я болен, вчера мама встревожилась, звонила.
Писание — убивание виденного. Все ждет своей очереди. Не обидно ли будет в конце, когда вся жизнь — все сырье литературы — вдруг представится единым целым, а уж поздно.
Про покупку дома думаю непрерывно. Выбор: или дом, или из штата. Конечно... что “конечно”? До съезда. До писательского.
28 ноября. Не наберусь духу и времени не выберу для записи. То кажется, что все записанное — зря, то вдруг кажется, что все записанное (причем мной) важно. Сегодня сон, вижу их бесконечно, и два сбылись (деньги — мелочь — к слезам), этот к чему? Знакомая писательница поражена нечистой силой, вытянулось хоботом лицо. Набрякла багровая, в бородавках, пасть. Надо перекрестить, нет сил, тянет руку вниз (сейчас пишу, вспоминаю сон, вдруг понял, что ручка как раз в середине православного троеперстия), но все-таки сумел, перекрестил себя, стало легче, и перекрестил уродство, и оно стало исчезать и лицо вернулось. Жена говорит: ты стонал. Проснулся мокрый. Запись о церкви думал отдельно, как материал для рассказа о новом качестве религии, нет же сейчас “Чаепития в Мытищах”, другие священники, и хоть и они разные, но уровень вырастает. Меньше церквей — больше на них ложится тяжесть.
Был на исповеди. Я ведь крещеный, и на мне грех, что дочь не крещеная. Причастился Святых Таинств. В духовной врачебнице. Вообще государство должно было быть лояльней к церкви, церковь возвращает обществу людей, она — не секта.
20 декабря. Прошел съезд. “Где же, где она, “Россия”, по какой этаж своя?” Это о гостинице. Братья-писатели, особенно молодняк, пили правильно. Не ремесло так пить, не ремесло. Меня Бог спас, все же немного. Да зубы лечил, да авторов наехало десятки, да издательство, когда тут? А так — качаются лица в дыму. “Ну, Маш, тебе еще сигарету в зубы, и совсем блядь”. И коньяк на столе, и хлеб засохший. И трезвый внимательный Лихоносов, худое нервное лицо. Большие добрые Потанин и Благов. Пьяный дед Коновалов. “Нация переросла руководителей”. Худой умный Володя Васильев, нахрапистый Коробов, насмешливый Богданов; баня с бассейном. Астафьев и Белов ругают Ширикова, Романов, Оботуров — младшего Коротаева. Трезвехонький Личутин, падающий головой в стену Ледков и ещё сотни, “все побывали перед нами, все промелькнули тут”.