Все дни дожди и холодно и столько разговоров кругом о погоде. И в Калинине дожди. Но хоть из Волги умылся. Чистая, теплая вода.
Режиссер “Мосфильма” Борис Токарев насел, парень хороший, я обещал и на литре кофе сделал за полночи вариант сценария.
18/VI. Название романа: Увы, Земфира неверна!
И эпиграф: “Моя Земфира охладела”.
Вчера открылся съезд. Сидел внизу, слушал доклад на всех языках; красиво — когда Марков начинал очередной раздел словом “товарищи”, то на испанском это было “компаньерос”. Но еще лучше было, когда он говорил “судьба”. А на французском это было “фортуна”, когда докладчик говорил “гражданственный”, “гражданственность”, то на немецком звучало забавно: “цивильный”.
А так — толкотня.
Естественно, ушел с половины. Поехал с Николаем Самохиным в издательство. У него “сигнал”, у меня запускается — Господи, благослови. Нумеровали вчера, отдали на дубликаты.
23 июня. И еще ездил вчера в издательство. А на съезде получил по морде и записываю специально, хотя никогда не забуду. В перерыве Б-в стоял с P-м, я разбежался, увидел их вдруг и радостно подошел. Они были заняты, говорили, и Б-в готовился что-то записать. Конечно, я поступил нетактично, но стратегически? Я был рад — не видел Р-а год, Б-ва полгода, но Б-в был недоволен, я это понял в секунду.
Вот это и есть по морде. Это тебе, милый, за благотворительность, за работу с цензором по “Живи и помни”, за борьбу за “Кануны”. Это тебе за подвижничество после издательства и за облысение и поседение в нем. Это тебе за идеализм, за мечту о братстве “братьев”-писателей, за любовь к ним, за...
Я отошел, спросив только, да и то глупо: Володя приехал? Белов буркнул: “Разве Вологду зовут?..”.
Вот так вот.
Сегодня не хотел ехать на съезд, но поеду, так как звонили, просили. Не уговаривали, а в том смысле, что надо поговорить.
Поеду. Галстук надел впервые за пятилетку, обливаюсь потом.
24/VI. Утром звонок из “Современника”. Какую делать крышку (переплет): № 4, № 7.
Вчера на съезде. Не суетился, больше глядел. Снова ушел рано.
Вечер. Снова. Ходил. Встречи. Главное — Георгиевский зал. Грановитая палата. Был впервые. Высоко, легко как дышать.
Книг кое-каких купил. И разговоры главные о том, кто какие купил, а не о выступлениях.
28/VI. Какая же сволочь — городской сверчок! Будто крыса грызет кости, такой скрежет. Ночевали у родителей Нади.
Листал справочник СП. Там уже и моя фамилия, стиснутая Адольфовичем и Наумовичем. Прежняя история — будь это раньше, потолок бы прошиб, прыгая; видно, так делает судьба, чтоб всё в своё время, а своё для судьбы, видно, с опозданием.
Самая бессердечная инерция — инерция торможения. Купаюсь эти дни и заплываю подальше. На причале пахнет лесом. И всегда мучаю воображение, чтоб перенести реальность. Пахнет лесом — наша лесопилка в Кильмези; немного травы и куст ивы (опустить глаза, чтоб не видеть бетона), и сразу тропа за аммональным по микваровским лугам и т. д.
Дурацкий сон, доведший, однако, до боли сердечной: в комнате спал и храпел человек, мне приснилось, будто это по радио дышит, умирая и моля, женщина.
29/VI. Звонил Распутин.
Проводил Надю. Потом запишу. Для Польши кой-чего поправил и с Надей послал переводчику. И вот ночь. Никого почти не хочу видеть. Сделал в повесть две вставки. Одна — о фонтане водки, важная. Сейчас могу спать.
Купил вчера билет на 3/VII до Великого Устюга.
Брал командировку, будто христарадничал. Коридоры в СП РСФСР простреливаются, мрачные пыльные ковры, писатели-чиновники. Потом был у Нади в НИИ и т. д.
Что это за чесотка, писать о себе?
30/VI. Поел. День июня. Утром рано звонила Надя. Из Бреста. Сейчас едет по польской земле. У меня примитивное сознание: не понимаю, как переехать границу, не бывал за границей. Пример Пушкина и Лермонтова вдохновляет, тоже не бывали.
Утром ветер и волны, люди в плащах, мои речные братья по купанию не прибежали, да и я чуть не повернул: шторм, и берег забит обломками погибших барж и домов; вода в бревнах, а бревна в гвоздях. Но загнал себя в воду той же заграницей: выкупаешься — поедешь в Финляндию. Выкупался. Тьфу. Вчера Распутин как раз сказал, что его и меня посылают в Финляндию. Хорошо бы. Я так тянусь к нему, Бог, видимо, сводит.
Говорили долго, но судорожно, оба злились на себя и оба тянули, потом сговорились на письмо и оборвали. Эти дни плохо спал. Не оттого, что что-то делал, так получалось. Надя уезжала, часто плакала.
Только одно из работы — вставка о фонтане и о Маше (раньше). Очень важно.
И вот, недосыпая, утром уснул. Кофе бодрит. Приснился семинар “писсуаров” (так Самохин обозвал писателей), ведет семинар женщина, лежащая на постели, постель на месте учительского стола. Звонок — практические занятия. Самого гениального женщина ведет на улицу, и он там пишет формулы на карнизах домов. Один, другой, всё дальше. Встречаю знакомую женщину (другую, первую, не знаю) с коляской. В коляске чистая вода.
1 июля. Слушал Шаляпина. Ветер. Занавески хлопают, а закрыть — душно. “Ты взойди, заря”, “Ныне отпущаеши”, Мефистофель. Не был нигде. К телефону не подходил. Заказал только Вологду. А я знаю многое о себе. Вот это полудетское заявление выстрадано.
До боли невыносимой люблю русских и умру, наверное, ночью, до рассвета, когда приснится плохое для России и не выдержу. А выдержать надо, вижу, как всё больше мне верят.
3/VII. Ночью ни с хрена поехал к Ряховскому, пил горящий спирт. Плохо. Сегодня езда цельный день, в свитере, замерз. В издательство, в СП, в другой СП.
Вечер сейчас, дождь, холодно, одиноко. Черепаха грустная, без меня не ела ничего, хоть я и оставлял клевер и одуванчики. Снова Шаляпин: “Настало время мое”.
Узкий блестящий желтый плащ. Тоскливо. Собираю рюкзак. Семейный я человек, не могу один, сейчас бы прижало к бумаге, нет! Прижмет, когда дочь и жена и им плохо, а я не смогу.
Телефон молчит. И некому звонить. Вспоминаю прошлые годы. Уезжала жена — сразу друзья уходили от жен, чтоб пожить у меня. Дым, водка, разговоры. Нынче скрыл от всех, что Надя уедет. Одиноко, как без Нади плохо! Спаси-сохрани.
В мой горький час, в мой страшный час,
в мой смертный час...
Настало время мое.
Крысиные хвостики редиски.
Ты взойдешь, заря?
Ты придешь, моя заря?
Я уеду, и остановятся часы.
З. К. звонила. Любит.
13/VII. Вернулся. Вымылся. Завожу часы.
Завел. До упора.
14/VII. Был в иностранной комиссии. Употочился на анкетах, в биографии нагло написал: всё в анкете. Пока стерпели. На загранпаспорт. Без галстука. “Не пустят”, — говорит хвотограф. А утром звонил в издательство. Книга еще не в производстве.
В Блуднове взял кусочек хлеба у матери Яшина, положил вчера сухарик из него под икону. И еще одну привез, маленькую, с ладошку — Успение Божией матери.
— За чем очередь? — спросил я, выступая. — За колбасой, а не за книгами. Значит, еще не так всё, как хотелось бы.
В самолете разносил конфеты. В бане парился с классиками Солоухиным, Романовым, Коротаевым. Спор. Надо ли переводить “младших братьев”. Да неохота записывать. Отрывки.
Белов любим необычайно. Человек хороший необыкновенно. Жена издерганная, их можно понять, жена Романова тоже и т. д.
Сплошные суеверия от ожидания. Ощущение грядущего... нет, не буду: боюсь, сбудется.
По TV идиотизм шпионажа. Наверное, специально, чтоб хлопались инфарктники, ребенка распеленывают на холоде и пр. Хлопнется — и хлеб на копейку подешевеет. Еще хлопнется — и мясо, еще — и молоко.
Милая Наденька, солнышко мое незакатное, ведь прокрадешься, ведь прочтешь. А знаешь, может быть, когда в чем-то убеждают, значит, лгут. “Слава труду!” Значит, надо в этом убеждать. Люблю тебя.
Фотографию жены держу в кошельке, подаренном дочерью. Двойной контроль. Когда кончаются деньги, все равно приятно. Деньги не держатся, но Надежда не дает унывать. А то и упрекнет, а то и подмигнет.
15 июля. Середина лета. С утра назаваривал трав да купил растирание. Как будто уполз в берлогу зализывать раны. Но было ведь много хорошего в поездке. Белая ночь с Беловым. Потом дорога с Бобришного и Василий Иванович ведет машину.
Конечно, уж больно на много я мозолей наступил. Мальчишество: говорить об архитектуре эстрады, мол, начальству солнце светит в спину, народу в глаза; глупость без конца славить Вятскую землю и довести до того, что за нее пили и т. д. Не ремесло.
Зачем говорить классикам, что если смотреть друг на друга, то кое-что сделано, а если сравнивать с прежним, то ничего, — зачем?