Вовка Голубев, дрожащий и жалкий, подбежал к Ромашкину и затараторил:
– Я с ними курил! Побрызгать отошел! И тут загрохотало!
А когда кончилось, гляжу – из них уже отбивная! Я же на минуту отошел! Вот не отошел бы, и мне хана, лежал бы с ними вместе.
Штрафную роту, несмотря на артналет и потери, двинули в атаку в назначенное время.
Ромашкин услышал, как ротный Старовойтов доложил по телефону:
– «Шурочка» пошла вперед! – А сам зарядил свежую ленту в станковый пулемет и остался в траншее.
Взводные выпрыгнули на бруствер и кричали:
– За Родину! Вперед! – Но сами стояли на месте, ждали, пока вся рота вылезет из траншеи и развернется в цепь.
Рядом с Василием бежал Нагорный, он истово провозглашал эти же слова:
– За Родину! За нашу Родину!
А с другого бока бежал Вовка Голубев, он перепрыгивал через воронки и старые трупы, не обращая внимания на свист пуль и падающих штрафников – то ли убитых, то ли раненых, все еще пояснял Ромашкину:
– Надо же мне было от них отойти! Не ушел бы, накрылся бы я с ними!
Ромашкин с гулко бьющимся сердцем бежал вперед, невольно ждал удара пули или осколка. Объяснения Вовки улавливал лишь наполовину, но все же отмечал в подсознании: «Какой смелый, черт, разговаривает, будто ничего не происходит». Ромашкин помнил и просьбу взводного, наблюдал за левым флангом, покрикивал:
– Вперед! Вперед, ребята!
Заметив, как несколько человек залегли от близкого взрыва, метнулся к ним.
– Встать! Вперед!
На него смотрели снизу глаза, полные ужаса, бойцы вжимались в землю, не в силах оторваться от нее. Ромашкин понимал: ни разговоры, ни просьбы сейчас не помогут, против животного страха может подействовать лишь еще более сильная встряска.
– Пристрелю, гады! Встать! Вперед! – грозно крикнул Ромашкин, наводя винтовку на лежащих.
Они вскинулись и побежали вперед, глядя уже не на ту смерть, которая летела издали, а на ту, что была рядом, в руках Ромашкина.
Не успели добежать до траншеи врага, как с низкого серого неба хлынул дождь, он обливал разгоряченное тело, прибавил сил. Запах гари взрывов на некоторое время сменил аромат теплой травы.
– Ура! – кричали штрафники и неслись на торчащие из земли мокрые каски.
Фашисты торопливо стреляли. Ромашкин видел их расширенные от ужаса глаза, дрожащие руки. Штрафники прыгали сверху прямо на головы врагов.
Рукопашная схватка была короткой – торопливые выстрелы в упор, крики раненых, ругань штрафников, несколько глухих взрывов гранат, брошенных в блиндажи.
– Вперед! – кричал Ромашкин. – Не задерживайся в первой траншее! – Он помнил приказ – взять деревню Коробкино, которая дальше, за этой высотой.
Справа командиры тоже выгоняли штрафников из блиндажей: кое-кто полез потрошить ранцы убитых гитлеровцев, снимать часы.
– Вперед, буду стрелять за мародерство! – неистовствовал Кузьмичев.
Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать, втоптанные в грязь, в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стрелял из пулеметов и автоматов. Вроде бы никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей траншеи опять стреляли пулеметы и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.
Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.
– Зацепило? – сочувственно спросил Ромашкин.
– Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. – Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.
«Вот так, наверное, и папа, – подумал Василий. – Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».
Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотелось помочь ему, однако железный закон атаки – все идут только вперед – не позволял этого сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.
Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.
Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного – тот лежал рядом.
– Не надо. Бесполезно. – Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. – Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот, слава богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают – я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери… легче жить будет… – Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.
«С простреленным сердцем шел человек в атаку, – подумал Ромашкин, – очень дорожил он своим добрым именем; сделал все, чтобы восстановить его».
Дождь обмывал лицо Нагорного, оно было спокойным и строгим, лишь одна обиженная морщинка пересекала его высокий лоб. Эта морщинка была единственным упреком за несправедливые подозрения и кару соотечественников.
Из-за поворота траншеи вдруг выбежал немец при орденах, с серебряным шитьем на воротнике и рукавах мундира. Василий схватился за винтовку, но «фриц», весело улыбаясь, закричал:
– Это я! Вовка!
Ромашкин узнал Вовку Голубева.
– Ты зачем в эту дрянь нарядился?
– Мои шмотки промокли под дождем, а это сухое. Смотри, сукно – первый сорт! Я в блиндаже чемодан раскурочил. Там еще барахло есть, может, и ты в сухое переоденешься?
– Неужели не понимаешь, что это подло?
– Почему? – искренне удивился Вовка.
– Это одежда врага, фашиста. Смотри, кресты на ней. Он их получил за то, что нашего брата убивал.
Подошел Кузьмичев.
– Пленный? – спросил он Ромашкина.
Ромашкин, не зная, что сказать, молча отвернулся. Лейтенант, узнав Голубева, разозлился.
– Чучело огородное! Снять немедленно.
Голубев убежал в блиндаж. Лейтенант сказал Ромашкину:
– Спасибо тебе, вовремя ты поднял левый фланг, а то бы не дошли мы сюда. Уж как один фланг заляжет, и другой далеко не уйдет. Ну что ж, будем закрепляться здесь.
– Дальше разве не пойдем?
– Не с кем – немного в роте людей осталось.
Ромашкин оглянулся – на поле лежали под дождем те, кто еще утром составлял штрафную роту. Большинство головой вперед, как срезала на бегу пуля. Ромашкин во время атаки не видел, когда падали все эти люди. В атаке он следил за тем, чтобы все бежали вперед, и сам смотрел туда, откуда должна прилететь смерть; кажется, на минуту ослабишь внимание – и она тебя сразит, а когда пристально глядишь ей в глаза – не тронет, минует. Глядя на убитых, Ромашкин подумал: «Теперь с них судимость снята…»
И еще раз побывал Василий в рукопашной. И наконец-то… был ранен в плечо. Кровь была – указ соблюден, из штрафной роты его освободили и отправили в госпиталь.
Впервые за последние два года Ромашкин отоспался в чистой госпитальной постели. О пережитом думать не хотелось. Все произошло так стремительно, порой даже не верилось, что это действительно было: в течение нескольких недель – желанная свобода, пьяный эшелон штрафников, расстрел, рукопашные в окопах немцев и вот тишина в госпитальной палате.
Но отоспавшись в покое госпитальной палаты, Василий постоянно мысленно возвращался в пережитое за последние годы. Несмотря на то что все для него заканчивалось удачно, он ощущал какое-то обременительное недовольство. Еще и еще перебирая самые опасные дни, Василий понял наконец, что недоволен не исходом этих критических ситуаций, а не одобряет он себя, своего поведения. Всегда и всюду он находился под чьим-то влиянием, кто-то со стороны определял его поведение, а он выполнял то, к чему его принуждали другие. Именно принуждали, сам он не хотел так поступать, но под давлением чужой воли или власти покорялся. Следователь Иосифов заставил подписать протокол, будто Ромашкин сознательно вел антисоветские разговоры; Серый в лагере принудил согласиться на побег и готовиться к нему; а потом и на передовой Василий, как загипнотизированный, подчинился его команде и едва не оказался в плену у немцев.
«Нет, хватит, – твердо решил Ромашкин в результате этих тяжелых раздумий. – Хватит жить по чужим желаниям. Уже не мальчик! Кончилась моя молодость. Тюрьму, лагеря, даже расстрел прошел – пора своей головой жить!»
Получилось так, что в госпитале Ромашкин не только здоровье поправил, но и душу подлечил, лег в постель юношей, а поднялся с нее взрослым мужем. По-другому стал он воспринимать происходящее вокруг и людей, с которыми встречался. В общем, юношу Ромашкина расстреляли за его несамостоятельность и покорность другим. Вступал в жизнь новый, иной Ромашкин, со своим горьким опытом и своей твердой волей.