криминальный набросок тайной полиции и представление жертвы о собственной жизни. Баланс власти был полностью нарушен, так что человек был ценен лишь настолько, насколько мог дополнить заведенное тайной полицией против него же дело. Отношения между индивидом и его досье задокументированы буквально во всем своем ужасе в деле театрального режиссера В. Э. Мейерхольда: «…следователь все время твердил, угрожая: “Не будешь писать (то есть – сочинять, значит?!), будем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного, окровавленного, искромсанного тела”. И я все подписывал…» [Шенталинский 1995: 60]. Голова и правая рука должны были оставаться невредимыми, поскольку были необходимы для продолжения дела. По разным причинам голова и правая рука очень значимы также и в обычных полицейских досье, где их широко используют для установления личности. И на некоторых ранних полицейских фото действительно помимо лица запечатлена и рука [Hawkings 1996: i-ii]. Впоследствии рука исчезла, только чтобы затем сыграть еще более значимую роль благодаря процедуре снятия отпечатков пальцев. Различие между идентификационным подходом традиционного полицейского дела и биографическим – в случае дела тайной полиции – выпукло проявляется в разном использовании этих частей тела преступника. В советских личных досье голова и руки больше не являлись особыми приметами для установления личности; вместо этого они воспринимались преимущественно как приспособления для письма, используемые для записи истории жизни, определяющую версию которой сохранят в деле.
«Пересочинение» субъекта следственного дела не было пассивным актом, переживаемым им. Как свидетельствуют слова Мейерхольда, жертве приходилось самой осуществлять этот акт. Иными словами, это не кто-то писал о жертве или, как в рассказе Кафки «В исправительной колонии», на ней; скорее, предполагалась, что она сама станет автором собственного досье. Вместо того чтобы писать о себе правду, жертва пыталась гадать и подтасовать свою автобиографию, чтобы та удовлетворила тайную полицию. Этот процесс требовал от жертв впитать в себя идеологию тайной полиции, что давалось нелегко, даже когда под давлением следствия они были готовы писать и подписывать что угодно. Заключенные часто создавали десятки черновиков, пока наконец не нащупывали, какой же криминальный сценарий устроит их следователя. Ведь сама возможность придумать такой сценарий и характер, независимо от того, поверила ли в них жертва, являлась доказательством того, что жертва ухватила логику тайной полиции и приняла ее принципы письма.
Отождествление субъекта с полицейской идеологией выливалось в признание в виде акта чревовещания. Абстрактная логика тайной полиции охватывала тело жертвы; она определяла не только ее восприятие мира, но и ее суть. Иными словами, идеология получала воплощение и, следовательно, реорганизовывала чувства и восприятие (aisthesis). Перевоспитание советского человека посредством эстетики тайной полиции шло полным ходом. Личное дело стало артефактом, превращавшим призрачные установки этой эстетики в явные.
Досье сталинской эпохи: сколькие из этих врагов оказались ложными
Подобная структура досье с его развитием от подборки оперативных данных, через комплексную характеристику, автобиографию, к признанию и приговору сохранялся на протяжении всей советской эпохи[78]. И все же можно отследить эволюцию личного дела с течением времени по смещению приоритетов в отношении той или иной его составляющей. Количество записей допросов достигло своего максимума в эпоху Сталина, а дела оперативной разработки оказались особенно многочисленны после его смерти. В ходе сталинских чисток оперативную работу зачастую вели для галочки или вовсе ею пренебрегали[79]. Характеристика по-прежнему являлась основанием для арестов, но ее часто сводили к минимуму: людей арестовывали только за принадлежность к фигурировавшей в черном списке группе. Если ты оказался белым, кулаком или бывшим членом иной политической партии – одного этого было достаточно и для исчерпывающей характеристики, и для обвинения.
Уникальный документ, опубликованный обществом «Мемориал», позволяет нам особым образом взглянуть на содержимое и области применения следственных дел в самый разгар сталинских репрессий[80]. Эта бумага за подписью главы тайной полиции Н. И. Ежова предписывала в июле 1937 года ликвидацию бывших кулаков и «других антисоветских элементов», включая членов ранее действовавших партий и обычных преступников. В этом документе называется точное число, с разбивкой по регионам, людей, которых следует арестовать, и устанавливается четырехмесячный срок для проведения приблизительно двухсот тысяч арестов. Названные индивиды подлежали аресту только за принадлежность к занесенным в черный список категориям и подразделялись на две группы: к первой относились «все наиболее враждебные из перечисленных выше элементов», а ко второй – «менее активные, но все же враждебные». Размытые различия между этими условно определенными категориями имели фатальные последствия: более активные подлежали «немедленному аресту и по рассмотрению их дел на тройках – РАССТРЕЛУ». «Менее активные» подлежали «аресту и заключению в лагеря на срок от 8 до 10 лет». Так, в одних только Москве и Ленинграде требовалось арестовать сорок девять тысяч человек, девяти тысячам из которых предстояло быть расстрелянными, а сорока – отправленными в лагеря.
Документ устанавливает протокол по рассмотрению дел, прописывая все стадии и диктуя определенный порядок: от создания следствием дела до его направления тройкам НКВД, которые выносят приговор, а затем – ответственным за исполнение приговора и в учетно-регистрационный архив отдела НКВД. Протокол предписывает сначала завести на каждого арестованного следственное дело и перечисляет все, что к этому делу необходимо приобщить («ордер на арест, протокол обыска, материалы, изъятые при обыске, личные документы, анкета арестованного, агентурно-учетный материал, протокол допроса и краткое обвинительное заключение») и добавить впоследствии, вроде приговора и документов о его исполнении. Отдельно отмечается, что «должны быть выявлены все преступные связи» арестованных, а их семьи следует «взять на учет и установить за ними систематическое наблюдение». И пусть дела авторитетных культурных деятелей, являющиеся основным предметом моего исследования, наверняка были куда более проработаны, чем те четыреста тысяч дел, наскоро созданных в региональных отделениях за условленные четыре месяца чисток, – примечательно то, что даже в такой спешке НКВД стремился создать досье заведенного образца на каждого арестанта. И хотя в кратком перечне предписанных действий часто мучительный путь от автобиографии к признанию втиснут в словосочетание «протокол допроса», а грани между последовательными стадиями процесса стерты, – и список, и протокол в целом открыто демонстрируют приоритет следственных работ, осуществляемых после ареста, над сбором оперативной информации до него. В конце концов, первым документом в следственном деле должен быть ордер на арест! Несмотря на то что протоколом предписывается собрать «подробные установочные данные» на представителей неблагонадежных категорий, в выделенные на «производство» сотен тысяч дел и выполнение гигантского объема работ по вынесению приговора и ведению следственного учета для всех этих людей четыре месяца оперативная работа вряд ли была