— Спасибо Макаровне, конечно, — уклончиво согласилась Алёна, точно охладевая вдруг к нему и потому странно отводя взгляд. — А только немец тут стоял — всех обокрал. И партизанам помогали мы. Где же возьмёшь тот хлеб? — спросила сестра у себя, но и как будто у брата, потому что брат приехал за хлебом.
— Знаю, знаю, Алёна… — смутился Дробыш, украдкой посматривая на Шмыганка. — А выхода не было, сестра.
— Пойду я, — вздохнула Алёна, закрутила платок вокруг шеи. — Послу хаю баб. Може, и найдут хлеб…
И когда закутанная сестра мелькнула за окном, Дробыш уже иным глазом окинул хату, всю её скудость и серость, словно жадно ища следов прежней жизни, и не было всё-таки, не было на всём свете дороже этого дома.
Милая сестра, милые ушедшие отец и мать, и сыновья, и жена…
— Иди же, иди же сюда, — нетерпеливо, как будто впервые заметив, позвал он мальчика. — Только не очень слушай наши речи. А может, и всё равно уже, слушай и разумей жизнь, — вслух подумал он тут же, хотя внутренне и не соглашался видеть Шмыганка таким обнажённо откровенным, каким он открывался в своих словах.
Васька шагнул к столу, содрал с головы подшлемник — волосы у него были русые, как у большинства мальчишек. Дробыш вспомнил совсем недавние годы, когда ещё не гремели танки, не разрывали воздух снаряды, когда за этим столом сидели русые горожане, его сыновья, ели землянику с молоком, пестиками деревянных ложек проталкивали ягоды в молоко, а ягоды вновь всплывали, перламутрово подёрнутые молоком, и сыновья улыбались, и в хате пахло летом, и счастье было таким постоянным. Эти воспоминания мешали теперь держаться в жизни, грозили слабостью и отчаянием, поэтому он заставил себя думать о всех бездомных, оставшихся в тех классах школы, где ни сесть, ни лечь, и увидел их в тесной, голодной, оборванной когорте. Затем представил, как Макаровна просит людей отдать беспризорным хлопчикам последнее запасённое на весенние дни зерно, и как сестра Алёна стоит как бы сбоку, потому что нет никакого зерна, если даже и сховано где-то в сухом, тёплом месте. Дробыш всегда жалел сестру за её безобидную скупость, за то, что она всегда хотела казаться беднее, чем она есть, а сейчас он знал, что ей очень тяжко, хоть не было у сестры детей, не забирала их война.
Он не полагал, что так быстро сговорятся женщины, и, когда выглянул в окно, собираясь пойти распрячь лошадь, увидел Макаровну уже во дворе, как она пошлёпывает мерина по крупу и что-то ласковое говорит. Он удивлялся, какое мягкое, женственное лицо стало у Макаровны теперь, когда она о чём-то говорила. Он даже загляделся на Макаровну, не таясь, что она тоже заметит, как он глядит и подслушивает. Минуту или две он стоял у окна и мог бы стоять ещё дольше, если бы во двор не вошла, сутулясь под тяжестью мешка, одна из женщин, повстречавшихся ему в деревне, — черноглазая, смуглая, цыгановатая Хима, если бы не подступилась она к повозке, если бы не вскочила в калитку Алёна с возгласом:
— В хату, в хату неси!
И когда Хима свалила в углу хаты мешок и улыбнулась оттого, что ей стало легче, показалась в дверях сестра с виноватым и ободрённым лицом:
— Здравствуйте вам!
Васька Шмыганок кинулся щупать мешок, а потом выбежал из хаты, потому что во двор уже входили женщины с ношами. Дробыш тревожно и озабоченно следил, как мальчик направляет людей в хату, как он старательно помогает им, поддерживая мешки сзади, как суетится и мешает, как успевает первым юркнуть в дверь и как уже потом, в хате, подгребает мешки, точно они могут развалиться.
— Мальчик! — невольно одёрнул он Шмыганка, но Шмыганок не обернулся на голос, продолжал сновать туда и обратно, второпях утирая нос лоснящимся рукавом, и тогда Дробыш сам вышел за порог, встречая женщин с разными мешками — большими и не очень большими.
— Ой-ёй-ёй, бабоньки! — крикнула одна из женщин, быстро семеня с ношей к хате.
Мигом все бросились ей помогать, и Дробыш тоже бросился и успел принять сползающий мешок на свою спину, а Макаровна не успела, и Дробыш, столкнувшись с ней, ощутил, как шершавы на холоде её щёки, увидел большие глаза женщины и легко понёс в хату мешок, будто не было на свете войны и он сытно ел все эти годы и крепко, спокойно спал. Он нёс мешок, и, когда скинул ношу и тут же повернул в студёные сенцы, женщины с радостным гомоном повалили за ним, охотно поталкивая, задевая его.
Хранилось до самого безвыходного срока это зерно, и не дозволялось родным детям думать о спрятанной еде, а едва настал этот нежданный срок, женщины отказались от хлеба и нисколько не приуныли, не вспомнили о скором голоде, а как будто развеселились, потому что эта забота напомнила о жарких, страдных, довоенных днях, когда вот так же блестели глаза. И особенно развеселились женщины уже потом, когда у кого-то из них выпал всё же мешок и картошка с деревянным стуком посыпалась на пол, когда запахло полем и пылью здешних мест и когда женщины попадали на колени, стали ползать по сухой летней пыли и собирать картошку.
А потом работа пошла совсем споро. Дробыш едва успевал из хаты во двор, из хаты во двор. Вскоре в хате стало тесно, весь угол был уставлен мешками. Дробыш не ожидал такого богатства, и Васька Шмыганок не ожидал — он мельтешил у всех перед глазами, раскидывал тонкие руки, и обнимал мешки, и говорил Макаровне торопливо:
— Ничо, ничо, всё свезём. А если не управимся, ещё раз приедем. А то дайте нам своего коника. Дайте, а?
— Нету ни одного коника. А то бы дали, — ответила Макаровна, сразу становясь некрасивой, неженственной, по-мужски озабоченной.
Дробыш понял теперь, почему так долго пошлёпывала Макаровна заезжую лошадь по крупу и что-то ласковое ей говорила.
И он уже без особой радости помогал женщинам, думая, как им удастся пережить эту зиму, эту войну, всё лихолетье, всю бесхлебицу, и вновь мучился своим приездом и своей бессовестной просьбой, и стеснялся смотреть в их лица, а лишь ловил взглядом быстрые их руки. Женщины продолжали спорое своё дело, и как тягостен был растерянный голос его ровесницы Лизаветы, которая ходила вокруг мешков и спрашивала у всех и у себя:
— Бабоньки, чего ж я не иду? Чего ж думаю и ничего не несу? — хотя все женщины и сама она знали, что нету ей чего принести, что пуста её хата.
Он помнил, как её родного брата, рослого, красивого полицая, расстреливали партизаны, помнил, как полицай упал при выстреле назад, стукнувшись головой о сосну, и как потом на сосновой коре осталась русая пакля его волос, и он догадывался, что теперь Лизавета заискивает перед всеми людьми и если бы могла, то принесла бы хлеба, чтобы загладить свою вину, хотя и не была она, Лизавета, виновна перед женщинами, перед их погибшими мужьями, перед своим красноармейцем-мужем, перед всеми детьми. И когда с такой мыслью неосторожно глянул он на Лизавету, та опять запричитала: чего же она ничего не несёт и стоит себе дурой; Женщины притихли, их начали донимать вздохи, и вскоре они все незаметно стали покидать хату, строгие и горемычные, как будто сразу осознавшие, чего они лишились теперь и какая зима ждёт их детей.
Матери, повязанные домоткаными платками, разбрелись, зато не уходили из-под окон их дети, повязанные платками, никли к стёклам и к забору, точно пытались высмотреть счастливых бездомных, у которых будет отныне еда. Дробыш кивнул Шмыганку, чтоб он пошёл знакомиться с ребятами, а сам прислонился к стене и со всегдашним любопытством принялся смотреть из сумеречной уже хаты на детей, как они оживились, встречая Шмыганка, как засмеялись чему-то, как обступили его затем и как Шмыганок спросил у одного из них, безрукого:
— Партизан?
— Не-е, — смутился безрукий, прячась за спины сверстников, и тут все остальные начали вразнобой говорить о чём-то, и сам безрукий тоже осмелел и уже поправлял своих друзей, но Шмыганок выбросил руку и сказал внушительно:
— Все тут партизаны. Ясно? И надо помочь разрушенному городу. Ясно? Кто чем может — картошкой, мукой, горохом…
«Что он несёт? — нервно подумал Дробыш, выскакивая в сенцы. — Что он просит? Картошку, горох… А у них, может, ничего не осталось!»
— Шмыганок! — крикнул он из калитки так громко, что пацаны вмиг рассыпались, и не понизил голоса, чтоб слышно им было всем: — Мы не нищие, Шмыганок. Мы просим, но не попрошайничаем. У своего народа берём. И для своих детей.
Слов своих ему почему-то тоже стало совестно, он в досаде махнул рукой и повернулся идти, но всё же Шмыганок побежал впереди него, бормоча оправдания. И когда они протиснулись в хату, то увидели Алёну стоящей перед мешками, со скрещёнными на груди руками, такую просветлённую. Шмыганок даже улыбнулся, и Дробыш тотчас простил ему его наглость и жадность, подумав, что с такой же облегчённой улыбкой словно бы смотрят сейчас на всё это другие Шмыганки, и Петровы, и Степановы, и Безымянные. А ещё представилось ему, будто глядят на свои последние мешки все женщины деревни — Макаровна, и Хима, и Лизавета, — глядят прощальным взглядом. И вот уже давно не улыбались и не улыбнутся Дробышу никогда его сын и второй сын, а всё же чем-то вновь остро напомнил Васька Шмыганок его сыновей и тот день, когда ели сыновья землянику с молоком.