— Товарищи, приехала новая группа, — сказала Вера, выглянув в окно.
— Куда вы теперь? — спросил режиссер Лаврентьева. — Если в гостиницу, прошу с нами. В машине есть место.
— Благодарю.
Хотя Лаврентьев устал от избытка впечатлений и жары, он отказался от приглашения.
«Хватит на сегодня этих людей», — решил он.
Он не бежал от них. Когда-то жизнь научила его адаптироваться к обстоятельствам и людям куда более неприятным. А к этим он уже почти привык за те несколько часов, что провел в городе в невольном общении с ними. Будучи по характеру терпимым, несклонным к поспешным выводам, он вполне допускал, что чего-то не понимает в людях, которые заняты незнакомым ему делом, а дело это может оказаться нужным и полезным, а может и не принести никакой пользы, потому что искусство не гарантирует успеха, что в конечном счете и определяет беспокойное состояние его соседей по гостинице.
Но все-таки они раздражали… И не только потому, что события, определившие когда-то всю последующую жизнь Лаврентьева, были для них лишь «материалом», из которого должно было возникнуть нечто, скорее всего совсем непохожее на то, что знает он. К этому Лаврентьев сумел отнестись как к неизбежному. Существовала еще одна причина. С некоторых пор он стал замечать, что ему трудно с теми, кто намного моложе, кто не видел и не помнил войны. Когда-то, когда этих молодых людей еще не было на свете, они представлялись его поколению иными. Представлялись, конечно, очень схематично — не знающими невзгод, страха, нужды, а главное — счастливыми. Ведь только ради этого стоило умирать его сверстникам. Прошли десятилетия, и будущие люди родились и выросли. И многое, о чем мечталось, сбылось.
Лучше стала жизнь. Росли города, прокладывались дороги, появилось много самолетов и автомашин; спускаясь в метро, он видел, как на эскалаторах поднимаются навстречу и проплывают мимо вереницы хорошо одетых, рано полнеющих, нагруженных покупками людей. Сама проблема дефицита обратной стороной начала отражать благополучие. Однако благополучие это иногда вызывало тревогу в Лаврентьеве, потому что отнюдь не всегда и не каждого делало счастливым, а ему хотелось, чтобы люди вокруг были счастливее и умнее и умели ценить нечто более важное, настоящее. Но тут он строго прерывал себя: «Прекрати брюзжать! Это признак старости…»
Приблизительно такими словами пресек он и сейчас возникшее раздражение и, отказавшись от машины, пошел пешком в сторону центра, рассчитывая перекусить по дороге в каком-нибудь не самом худшем кафе.
А режиссер забрался в автомобиль и, усадив на этот раз автора рядом сзади, а Генриха на переднее сиденье, продолжал высказывать сомнения и соображения по содержанию сценария, переделывать который они уже не имели права.
— Все у нас слишком организованно, непробиваемо, — сказал он, наваливаясь на автора на крутом повороте.
— Мы шли точно за документами. Никакой лакировки…
— Да черт с ними, с документами. Мы же не пенсию Шумову оформляем. Мы восстанавливаем кусок жизни. Да какой! Преддверие подвига, гибель. А у нас — пришел, увидел, победил.
— Я не совсем понимаю…
— Я тоже… Не понимаю и не верю, что все шло у них, как в штабе дивизии, где каждый рубеж цветными карандашами на карте нарисован. Да и там, как врежут из-за этого рубежа, пух и перья полетят. А в подполье? Ни одной случайности…
— Какую бы ты хотел случайность, интересно? — спросил Генрих, обернувшись.
— Какую? Ну хотя бы… В порядке бреда. У нас бургомистра убивают по заданию Шумова. А если наоборот? Вопреки? Если он считал это нецелесообразным накануне решающей акции, а Константин, отчаянная голова, сам распорядился и осложнил обстановку?
Генрих присвистнул:
— Ну, ты даешь! И не оригинально, между прочим. Это мода — преувеличивать трудности. В конце концов, кто победил? Мы. И не случайно. У нас и оружие оказалось лучше, и армия… Не только числом… Организация тоже выше оказалась. Это, старик, факты, а факты, как говорится, вещь упрямая. Не нужно лакировать, но зачем выдумывать? Убили бургомистра? Факт. Взорвали театр? Факт.
— Однако Шумов погиб.
— Ну и что? Война же была все-таки… Без жертв не обойтись.
— Это в общем. А в частности он должен был уйти. Почему ему не удалось уйти?
Автор покачал головой:
— Об этом никто не знает.
— Вот-вот! А мы беремся рассказать, как это произошло. Что случилось. Показать самопожертвование… А если нелепая ошибка, случайность?
— Шумов был профессионалом, — заметил оператор.
— Профессионалы тоже люди.
— Шумов — герой, — возразил Генрих. Он постепенно заводился и спорил уже с заметным раздражением.
— Да, но не фанатик же и не сумасшедший, который утратил чувство самосохранения и погибает только для того, чтобы его считали героем. Что такое, по-твоему, герой?
— Героизм — свойство личности.
— Например?
— Ты, например, не герой.
— Не очень вразумительно. Может быть, пояснишь?
— Пожалуйста. В конце концов, ты снимешь все, как положено, ты не скажешь: нет, я не верю и не буду так снимать…
— Ну, знаешь…
Режиссер обиделся.
Автор, который давно уже испытывал мучительную неловкость, слушая этот обмен колкостями, решил прибегнуть к испытанному средству, чтобы погасить разгоревшуюся перепалку.
— Товарищи, товарищи… Ну зачем же так? Это жара действует на нервы. Может быть, еще по бокальчику холодного шампанского?
— Это, конечно, выход, — буркнул Генрих, возвращаясь к своей иронической манере.
Режиссер промолчал, не отвергая, однако, предложения.
Жара стала действительно невыносимой, и по спинам всех троих, стекали струйки пота. Но в подвальчике, недавно оборудованном, под бар, было прохладно.
— Как замечательно, — сказал режиссер, обнимая большой ладонью запотевший бокал. — А ты, Генрих, хам, между прочим. Плебей.
— Да, мой дед, как у Базарова, землю пахал.
— Дед, возможно, и пахал. А ты только на земляной пол в детстве мочился. В Неурожайке своей.
— Наше село Соловушки называется.
— Соловушки?— режиссер засмеялся. — То-то ты от этих соловьев в Москву сбежал.
— Не одному ж тебе в Москве жить.
— Я живу там, где родился.
— Об этом твой папа позаботился, а обо мне заботиться некому. Самому приходится.
— Что ты и делаешь, как обыкновенный карьерист. Тебе наплевать на суть нашего дела. Тебя успех интересует, деньги.
— Думаю, что тебе успех сейчас нужнее, чем мне, — зло сказал Генрих.
— Да, нужен. Но я могу и наплевать на неге, потому что я не карьерист.
— Наплюй попробуй!
— А если не наплевал, то потому, что хочу сделать картину. Понимаешь, не деньгу зашибить, а сделать картину.
— Дайте нам, пожалуйста, еще по бокалу, — грустно попросил автор, нащупав в кармане последнюю пятерку, которую еще недавно полагая неприкосновенным запасом.
Парень за стойкой меланхолично наполнил бокалы.
Режиссер протянул руку за шампанским, не подозревая, что был очень близок к истине, когда предположил, что убийство бургомистра не могло принести пользы Шумову. Наоборот, оно стало очередным для него событием, повлекшим за собой арест и ряд других нежелательных последствий.
Человек в крагах, похожий на дореволюционного авиатора, привез Шумова в здание бывшей городской тюрьмы, в которой и теперь была тюрьма и размещалась так называемая «русская полиция». Старинное это здание — длинный кирпичный корпус с тремя перпендикулярно расположенными пристройками — в плане напоминало букву Е, что породило в свое время легенду о том, что тюрьма построена в царствование Екатерины Второй и чуть ли не в честь императрицы.
В семнадцатом году здесь, у железных, под каменной аркой ворот, в толпе горожан встречал Андрей выпущенных на волю последних узников самодержавия…
Сырой февральский ветер уже нес в город радостно волнующие запахи близкой весны, разрывал неповоротливые низкие облака, и тогда в несмелых солнечных лучах весело трепетали самодельные кумачовые полотнища и искрились оседающие сугробы подтаявшего снега.
Какой-то совсем непохожий на узника упитанный господин в пенсне запел вдруг, размахивая руками:
Долго в цепях нас держали…
Толпа подхватила освобожденных людей на руки и понесла их стремительно по улице прочь от тюрьмы, а в открытые ворота был виден опустевший, будто навсегда покинутый, двор, мощенный грязным булыжником…
Машину, в которой везли Шумова, затрясло по этому булыжнику, и он огляделся. Двор, в общем, выглядел не страшно. Окна служебного корпуса, у которого остановилась машина, были хотя и зарешечены, но густо заплетены диким виноградом. Полутемным коридором человек в крагах провел Шумова в свой кабинет, обставленный обычной казенной мебелью с овальными инвентарными жетонами. Над столом висел неизбежный портрет Гитлера с нацистским значком.