Машину, в которой везли Шумова, затрясло по этому булыжнику, и он огляделся. Двор, в общем, выглядел не страшно. Окна служебного корпуса, у которого остановилась машина, были хотя и зарешечены, но густо заплетены диким виноградом. Полутемным коридором человек в крагах провел Шумова в свой кабинет, обставленный обычной казенной мебелью с овальными инвентарными жетонами. Над столом висел неизбежный портрет Гитлера с нацистским значком.
Усевшись, человек в крагах спросил:
— Вы, конечно, к покушению никакого отношения не имеете? — В голосе его звучала нескрываемая насмешка.
— Нет, — ответил Шумов.
— Странно устроены люди, — вздохнул следователь, — не любят говорить правду.
— Я говорю правду.
Шумов шевельнул раненым плечом и чуть поморщился.
— Больно? — спросил следователь участливо.
— Терпимо.
— А если сделать нестерпимо? Есть у нас один специалист. Своего рода талант. Умеет делать нестерпимо. Берет руку и… — Следователь соединил пальцы и резко хрустнул ими. — Потом без чертежа не соберешь. Да и с чертежом тоже. И где это он научился, ума не приложу. Призвание, наверно. Одно слово — талант.
— Зачем вы меня запугиваете? — спокойно спросил Шумов.
— Запугиваю? Бог с вами! Информирую. В ваших же интересах. Заботу, можно сказать, проявляю.
— Спасибо.
— Пожалуйста. Рад, когда меня правильно понимают. А теперь, будьте добры, всю правду, без утайки. Так сказать, доверительно: я — вам; вы — мне.
— Я сказал уже, что к убийству бургомистра никакого отношения не имею. Больше того, смерть господина Барановского для меня лично большая неприятность. Я рассчитывал на его расположение.
Лицо следователя внезапно исказилось.
— Ты рассчитывал на слабоумие этого старого индюка! — выкрикнул он почти истерически, безо всякого перехода в настроении. — Но меня ты не проведешь! Я тебя сразу раскусил. Ты мне все выложишь, все! Я с тебя живьем шкуру спущу по сантиметру! По сантиметру!
И так же внезапно он замолчал, достал из кармана металлическую коробочку с монпансье, вынул и отправил в рот конфетку. Потом налил из графина воды в стакан и отпил немного.
— Нервная у вас работа, — сказал Шумов.
Следователь посмотрел на него пристально и улыбнулся холодной, презрительной улыбкой:
— Могу уверить, что у тех, кто сидит на вашем месте, нервы обычно сдают раньше.
И он не врал.
Человек, который сидел перед Шумовым, был страшным человеком, потому что все страшное, что он делал, он делал не только сознательно, но и охотно, по призванию.
А между тем недавно еще следователь «русской полиции» Игорь Сосновский занимался делами мирными и почти гуманными — он был ветеринарным врачом. И никто не знал, что он всегда был готов сменить профессию, хотя ждать пришлось долго. Накануне войны ему исполнилось тридцать пять лет.
Нет, он ждал не краха Советской власти. К власти как таковой Сосновский никаких особых претензий не имел. Ничего у него не было отнято, и ни в чем он не был ущемлен или разочарован, ибо происходил из небогатой семьи, всегда далекой от политики. Больше того, несмотря на бурное кипение идейных страстей вокруг, именно к идеологии, то есть к духовной убежденности в правоте избранного дела, будь то марксизм или монархический миф, Сосновский относился с инстинктивной враждебностью. Он презирал людей, обладающих идеалами и стремящихся изменить жизнь в соответствии с этими идеалами, потому что верил не в социальную, а лишь в биологическую природу человеческих поступков. Не прочитав ни Гоббса, ни Дарвина, он слышал, что один из них определил жизнь как борьбу всех против всех, а другой выделял роль естественного отбора. И эти понаслышке запомнившиеся постулаты вполне удовлетворяли примитивное мироощущение Сосновского, человека, от рождения лишенного ряда духовных качеств и, в частности, такого естественного и необходимого, как чувство ужаса перед насильственной смертью.
Еще мальчишкой Сосновский упрашивал отца, тоже ветеринарного врача, брать его с собой на бойню, где без страха и с оживлением наблюдал трепещущих в предчувствии конца забиваемых животных. Отец, бывавший на бойне по долгу службы, только головой покачивал и удивлялся. Ему и в голову не приходило, что огромное количество разъедающей душу и плоть жидкости, которое он, запойный алкоголик, поглотил еще до рождения сына, может быть, смыло в унаследованных им клетках нечто важное, из чего развивается то, что называют нравственным чувством.
Зато отец внушил сыну непреодолимое отвращение к спиртному, как это нередко случается с детьми алкоголиков. Вообще, с точки зрения отвлеченной морали, Сосновский был человеком почти образцовым: он не пил, не курил и не изменял жене по той простой причине, что никогда не был женат, — влечение к женщине не относилось к числу управляющих его поведением мотивов. Женолюбивые сослуживцы были предметом постоянных насмешек и шуток Сосновского — он любил подсовывать им широко издаваемые в то время популярные брошюрки о пагубных последствиях неосторожной физической любви. Это доставляло ему странную радость. И еще он охотно принимал участие в кастрациях животных, не забывая ласково потрепать по загривку оскопленного ягненка, жалобно блеющего от непонятной боли.
Конечно, его не любили. Но и странностям большого внимания не придавали. Шутки с брошюрками воспринимали как своего рода общественную активность — Сосновский носил значок ГСО, — а кастрации охотно уступали «безотказному» коллеге. На собрании Сосновский всегда голосовал с большинством, выступал редко и никогда не высказывал критических мыслей, поступая в общем искренне, так как считал критику, как и другую общественную деятельность, одним из иллюзорных заблуждений, маскирующих подлинную суть жизни. Так и прожил Сосновский предвоенные годы малозаметным ветработником, приносящим даже определенную пользу местному животноводству. Будь другое время, мог и до пенсии дотянуть и получить прощальные подарки-сувениры и исчезнуть навеки, быстро забытый сослуживцами. Но…
В начале войны Сосновский оказался в качестве ветврача в конной дивизии. Дивизия жестоко пострадала в боях под Смоленском, беспощадно расстрелянная с воздуха на полях, где некогда лихо проносились молодцы-донцы вихорь-атамана Платова и уланы Мюрата.
Зеленые мухи отвратительно роились над вспухшими конскими трупами, когда Сосновский, сорвав с гимнастерки все, обозначавшее его принадлежность к Красной Армии и Советскому государству, в том числе и значок ГСО, поднял руки и вышел навстречу немецким мотоциклистам, мчавшимся по пыльной проселочной дороге. Но вышел он с поднятыми руками не для того, чтобы влачить жалкую участь военнопленного.
Сосновский понял, что пришел час, которого он всегда подсознательно ждал, и теперь все, чего он раньше стыдился, что подавлял в себе и скрывал от окружающих, в новой жизни станет не пороком, а достоинством, получит государственную санкцию и принесет ему не только возможность беспрепятственно удовлетворять самые потаенные инстинкты, но и обеспечит видное положение в системе, где право сильного признано наконец естественным правом. И он не ошибся, а был понят и замечен и вскоре оказался на службе в полиции.
Вот такой человек сидел напротив Шумова за старым канцелярским столом, сидел и ждал от него страха, потому что страх попавших в его руки людей был для Сосновского высшей наградой и наслаждением, и он делал все, чтобы вызывать в людях страх и ужас, совершенно независимо от того, считал он их в действительности виновными с точки зрения «нового порядка» или нет.
Разбиравшийся в людях Шумов понял почти все в сложившейся ситуации, но ничем порадовать Сосновского он не мог.
— Я объясню вам, как оказался в коляске бургомистра, — сказал он спокойно. — Это чистая случайность. Женщина, которая работает в приемной, может подтвердить…
— Значит, и она в вашей шайке?
Это был нехитрый полицейский прием. Впрочем, Сосновскому ничего не стоило снести голову и секретарше.
— Не знаю, в шайке она или нет, но я ее увидел сегодня первый раз в жизни.
— Это мы выясним.
«Выяснить» значило для Сосновского повергнуть человека в такое состояние, когда один готов признать и подписать все, что угодно, лишь бы спасти жизнь, а другой сделать то же самое, чтобы поскорее умереть. Однако он уже чувствовал, что Шумов не принадлежит ни к тем, ни к другим.
— Кто еще в вашей банде?
— С момента приезда я виделся только со старым приятелем, который во время нэпа вышел из партии в знак протеста против политики большевиков.
— Вышел? А раньше состоял? Как и ты?
— Да, я тоже был в партии.
— Ага! Сознался. Так бы и давно.
— Я был исключен из ВКП(б) и арестован.
— Липа!
Шумов пожал плечами.
— Кто тебя заслал в город?