— Еду мимо, гляжу, человек лежит, больно знакомый. А это ты.
Мотоцикл ждал хозяина на дороге. Николай пригласил ехать Григория Петровича домой. Мотоцикл был маленький — «Ковровец», на нем сильно трясло, подбрасывало на любой ухабине. Николай что-то говорил, до Андреева долетали лишь одни гласные — а-а, о-о.
— Не слышу!
Николай чуть повернулся к нему:
— Оля про тебя спрашивает!
— А!
— Говорит, дядя Гриша обиделся, что я не поехала с ним в Челябинск.
— Скажи ей — не обиделся.
— Говорил. Поехали ко мне?
— В другой раз.
На Кировской улице они расстались. Николай сказал:
— Мороки прибавилось.
— Почему?
— Кто-то траву косит на моем покосе. Поймаю — уши оторву. Ну, пока, Гриша Петрович!
Николай укатил. Андреев подумал о том, что у Глазкова свои заботы. Он не станет собирать легенды, бестолково и бесцельно проводить летние дни, как проводит их Григорий Петрович. У Николая летний день забит до отказа, даже отпуск, если он падает на лето, оборачивается самым напряженным месяцем — и покос, и ягоды, и заготовка дров, и рыбалка.
Григорий Петрович бесцельно слонялся по двору, баловался с Пушком, который от радости вставал на задние лапы, приплясывал и старался передние обязательно положить на грудь Андреева. Но и Пушок убрался в свою конуру. Из соседнего двора донесся глуховатый голос дяди Пети. Можно было разобрать все, что он говорил:
— Тонь, а Тонь, а мне вчерась семьдесят стукнуло, старик я стал, Тонь. Пензию-то не принесли, через неделю принесут, у меня даже на чекушку не осталось. И никто меня даже не поздравил, Лялька только и пришла. Ляль, говорю, мне сегодня семьдесят стукнуло, дай рупь с полтиной на чекушку. Дала три рубля, Тонь. Купил чекушку. Тяжело мне одному, скоро уж умру, наверно.
Мать подошла неслышно. Григорий Петрович обратил на нее внимание лишь тогда, когда она глубоко вздохнула. В глазах ее светились слезы.
— Частенько так-то говорит, — сказала она. — Как выпьет, так и говорит.
И тесно стало Григорию Петровичу. Может, пойти к Огневой? Пригласить ее подняться на гору Егозу, полюбоваться синими далями? Давно Григория Петровича тянуло туда. Он даже представил Огневу на вершине горы, почти физически видел ее ладную фигуру на горном ветру. Платье прилипло к телу, волосы теребит ветер. Она их поправляет, а он видит ее белые полные руки, пушок под мышками.
Да, видно, пора возвращаться домой. Только теперь вспомнил, что записки Огневой остались у него. Заспешил в редакцию. Хотел узнать адрес Куприяновых, но в последнюю минуту передумал. Оставил тетради редактору, просил, при случае, передать владелице и распрощался.
…Поезд должен прийти с минуты на минуту. Андреева вдруг одолело томительное чувство неудовлетворенности. Не успел побродить по всем знакомым местам, не выбрал время, чтоб подняться на Егозу и Сугомак. А может быть, это даже хорошо, что останется в нем неудовлетворенность? Она будет его тревожить, звать сюда снова и снова!
Истории, рассказанные Иваном Бегунчиком, кыштымским старожилом
От автора
Когда я приезжаю в Кыштым, то непременно иду к Ивану Ивановичу Сырейщикову, кыштымцы его знают больше как Ивана Бегунчика. Странная раньше бытовала привычка — давать прозвища. Иван Иванович росточка небольшого, щуплый такой, скорый на ногу. Страсть как не любит медленной ходьбы. Пойдешь, бывало, с ним рядом, ни за что не угонишься. Вроде бы и не бежит, а всех обгоняет. Поэтому и нарекли его Бегунчиком. Он и жить медленно не умеет. До всего ему дело, обо всем суждение свое имеет. Сейчас он уже старик, а глаза молодые-молодые, карие, со светлячками в зрачках. В них так это ясно переплелись молодой задор и отягощенная житейским опытом мудрость.
Люблю его послушать. И чего он только не знает, и каких только историй с ним не случалось. Посижу, послушаю его байки, а домой прибегу и скорее за карандаш — по свежей памяти записать. А потом взял да свел его рассказы под одну крышу, вот и получились истории, рассказанные Иваном Бегунчиком, кыштымским старожилом.
Про Тимошку
Я тебе про мою родню что-нибудь рассказывал? Нет? Ну, вот слушай. Было нас четыре брата и две сестры. Поначалу хочу обсказать про старшего, про Тимошку. Шибко неказистая жизнь у него вышла, ни одному грамотею-писателю не придумать. Сколько хочешь придумывай, фантазируй на всю катушку, а такое и в ум не придет.
Ты чего-нибудь про американца Эмрича слыхивал? Кое-что? Тогда мало. Началось все с него.
Как, значит, было? Расторгуевские-то наследники, ежели помнишь, Кыштымские заводы до ручки довели, дальше, как говорится, и ехать некуда. Ну, правильно, где тебе помнить, когда я-то сам в ту пору еще без штанов бегал, а тебя и в помине не было. И заграбастала наш родной Кыштым акционерская компания, ну, скажу тебе, компания — разбойник на разбойнике да все заморские — американцы и англичане. Глаз у них жаднющий, а руки загребущие. Я так полагаю: на кыштымские богатые земли они давненько зарились, часа своего ждали и дождались. Когда расторгуевские наследнички-то заводы с молотка пустили, они их цап-царап, почти что за бесценок. Никто ж тогда из наших, расейских заводчиков медь добывать не собирался — либо не умели, либо не знали, что она здесь водится. Но как, поди, не знали? Знали, скорее всего — не умели.
Заграбастали, значит, заморские разбойники наши заводы, сразу шахт надолбили, медеплавильный заводишко сварганили — и вышел из этой затеи рядом с Кыштымом еще город Карабаш. Колчедан из шахт доставали, на заводишке из него медь черновую плавили. Нижний Кыштымский завод под электролиз приспособили. Электролитным стал называться — из черной делали чистую медь. А когда чистую делали, то осадок получался — шлам по-нашему. В этом шламе золото тебе и серебро. Во как, брат! Какое богатство заморским-то хозяевам в мошну повалило.
А управителем электролитного завода заделался американец по фамилии Эмрич. Из самой Америки его жадность к нам пригнала. Такой хлыст — ни словом обсказать, ни пером описать. Нашинских мастеров и за людей не считал, свысока на всех поглядывал. Я, мол, умный и шибко грамотный, из самой заморской державы, а вы как жили в навозе, так и умрете в нем. Вам работать, а мне повелевать. При себе палочку носил, черная такая, блестящая, из какого дерева не скажу, ну, наверно, с полметра длиной. Все под мышкой носил. Прижмет под мышкой и ходит. А когда надо ему с кем-то поговорить, он палочкой-то тычет кому в грудь или спину: мол, подай то, сделай это или еще чего там. Сам лопочет по-заморскому, наши мужики ни черта не понимают, потому около него завсегда крутился толмач, из русских, правда, но холуй холуем.
Так вот этот Эмрич заставлял нашего брата гнуть горб по двенадцать, а то и более часов в сутки. Безо всякого роздыху. Это во вредном-то производстве. Сейчас на заводе-то у нас шесть часов трудятся, да еще за вредность молоко получают бесплатно, а про обеденный перерыв я и не говорю. А тогда-то и понятия не имели, что такое обеденный перерыв. Управитель-то, понимаешь, даже по нужде из цеха не велел выходить. Курить напрочь запретил. Такие дела творились. Не работа, а каторга. Но робили, куда же денешься. Есть-пить надо, не шибко хорошо тот американец платил, но с хлеба на квас перебивались, от голода не умирали.
Тимошке еще только восемнадцать стукнуло, у Эмрича робил. Старательный был парень, замечаний за ним не водилось. И надо ж было такой оказии случиться. Что-то он там поел негодное, у него живот расстроился, понос пробил. За каждый час по нужде бегать заставлял. Это ведь сейчас — чуть что, бюллетень взял, поболел, вылечился и законно — никто тебе слова не скажет. А Тимошке что было делать? Не пойти на работу? Выгонит Эмрич. Пойти, а там каждый час бегать в нужник — заметит, тоже может выгнать. Доглядчиков-то у него хватало всяких. Тятя и говорит:
— Иди, Тимошка, робь, авось обойдется!
Пошел Тимошка, но не обошлось. Раза два выбежал из цеха, а на третий попался. Наверно, какая-то подлая душа донесла. Забегает в цех и нос к носу с Эмричем столкнулся. Тот палочкой своей ткнул Тимошку в грудь, не кричал, нет, а тихо что-то по-своему пролопотал. По толмачу это выходило так:
— Штраф на тебя, Тимошка, господин инженер наложил. Скумекал?
Чего ж тут не скумекать? Ладно хоть штрафом отделался. Переживет как-нибудь. Но попался Тимошка и во второй раз. По неопытности своей. Хоть Эмрич и запрещал курить в цехе, а мужики-то все равно покуривали украдкой, кто где мог. И Тимошка, само собой, курил. И вот напасть какая. Облюбовал темный уголок, бочка там какая-то валялась, на корточки присел за нею и ну давай смолить. Дым, понимаешь, коромыслом. А у Эмрича нюх собачий. И попался Тимошка. Американец палочкой в грудь брательника ткнул, чего-то пролопотал, а толмач говорит: