– А говоришь, не сладкоежка, – заметил он. – Про сладости все знаешь.
Майя знала это просто потому, что ездила с мамой и Мартином на Сицилию много лет, и трудно было бы не знать, чем тебя угощают радушные соседи и что подается на стол во время праздничных деревенских застолий.
Она рассказала бы об этом Арсению, но не была уверена, что он хочет погружаться в такие сближающие подробности, поэтому сказала только:
– Там трудно этого не узнать.
Так они разговаривали о каких-то интересных и необязательных вещах – о фресках Помпеи, о пепле Этны, о необычных книгах писателя Смирнова, которые Майя иллюстрировала, – пили шампанское и чувствовали непреодолимую друг от друга отдельность. То есть это Майя ее чувствовала, а что чувствует Арсений, она не понимала, и это было для нее еще одним знаком их отдельности.
– Ты говорила, твоя бабушка жила в этой квартире? – спросил он.
– Она здесь родилась. То есть родилась не в квартире, конечно – в роддоме Грауэрмана. Но жила потом здесь.
– А почему она отсюда уехала?
Майя молчала. В двух словах этого не расскажешь, нужны слишком подробные объяснения. И эти подробности как раз из числа тех, что требуют внутренней близости, которой он не хочет. Это не мнительность ее – она это чувствует, она просто видит, как меняется, застывает его лицо, если в ее словах случайно проскальзывает что-нибудь сближающее, как темная стена сразу же встает в его глазах. Почему? Майя не знала.
То есть не знала поверхностной причины, глубокая же, главная, была ей известна.
Она не из тех женщин, внимания которых мужчины готовы добиваться ценой своей свободы. В ней нет перчинки, нет дразнящего, манящего элемента непредсказуемости. В ней чувствуется слабость характера – да, они сразу это чувствуют. А слабость никого не привлекает, неважно, женщине она присуща или мужчине. Человек интересен своим столкновением с миром, искрами, которые летят во все стороны от такого столкновения. А вокруг нее никаких искр нет. Ничего вокруг нее нет, кроме блеклой дымки.
Эта дымка была не умозрительной. Во всяком случае, преподаватель живописи в университете говорил Майе, что ее внешность – идеальная иллюстрация к понятию «сфумато». Может быть, в пятнадцатом веке, когда Леонардо да Винчи придумал сфумато, это было интересно не только художникам. Но люди переменились с пятнадцатого века, глупо этого не понимать. И глупо думать, что есть вещи, которые не устаревают. Всё устаревает. И неудивительно, что так подходит к ней определение «устарелая девушка», изобретенное два века назад для старых дев.
Арсений не стал повторять свой вопрос. Но не ответить было все же неловко.
– Бабушка не очень любила рассказывать о своей жизни в этом доме, – сказала Майя.
Рассказы все же были, Майя их помнила. Но как их передать, да и кому они теперь нужны?
Глава 14
В здании на Варварке, где находились технические библиотеки нескольких министерств и управлений, свет горел, бывало, до полуночи, потому что сами министерства и управления работали ночами. Говорили, что до глубокой ночи работает Сталин, и, значит, какие-нибудь важные библиографические справки могут понадобиться в самое позднее время.
Серафима полагала, что это неправильно. Ну ладно ей некуда торопиться, но ведь у людей семьи, а сколько женщин остались без мужей в войну, и как же им растить детей при такой бессрочной работе?
Правда, папа всю свою жизнь работал на износ и приходил домой, бывало, глубокой ночью, но то папа, а мама-то всегда занималась только домом, и Серафима отлично помнила, сколько времени и сил требовалось ей на то, чтобы квартира была чистой, белье свежим, обед горячим, а мама при этом – готовой слушать, как прошел папин рабочий день, что его волнует, какие планы он строит на завтра… Всех ее сил это требовало, и непонятно, как можно было бы заниматься всем этим в короткие часы перед сном, падая от усталости после затянувшегося рабочего дня, и главное, почему надо всем этим вот так заниматься.
Но того мира, который Серафима помнила, давно уже не существовало. Да и в дни ее детства он, наверное, был не совсем таким, каким она видела его тогдашними своими глазами.
А в том мире, который существует теперь, ей в общем-то все равно, возвращается она с работы в семь вечера или в двенадцать ночи. Поэтому ее обычно и просили задержаться допоздна, если в издательском отделе – библиотека выпускала брошюры по техническому регламенту и по бухгалтерскому учету – появлялась какая-нибудь срочная корректура. Каждый раз, делая ее, Серафима удивлялась: почему это не может подождать до завтра? Впрочем, если забирать работу приезжают ночные курьеры, значит, наверное, в этом есть насущная необходимость, которой она не понимает, да и не очень стремится понять.
Но возвращаясь домой сегодня – после ночной работы сотрудниц развозила служебная машина, – Серафима думала вообще не об этом, а о том, увидит ли Леонида Семеновича. Утром они часто встречались в кухне, но всегда это бывало в суете и толкотне, под сонные разговоры соседей и громкое гуденье примусов. А настоящего, внимательного разговора – такого, какой произошел между ними в день знакомства, – за те полгода, что Немировский жил в Доме со львами, не случилось больше ни разу, потому что они просто не виделись в спокойное время суток. А может быть, не поэтому.
После таких размышлений Серафима просто на пороге замерла, когда пришла в кухню с чайником и увидела Леонида Семеновича. Он стоял у приоткрытого окна, ей показалось, что он курит, но дымом не пахло, и она поняла, что он просто смотрит в темноту. И думает о своем.
– Добрый вечер, Леонид Семенович, – сказала она. – Вы тоже поздно с работы сегодня?
Она знала, что Немировского направили работать в Институт Склифосовского, где реорганизовывалось хирургическое отделение и его военный опыт был поэтому кстати. Он сказал ей об этом на второй или на третий день своей жизни здесь, и Серафима подумала тогда, что, видимо, в связи с этой реорганизацией Полине и удалось сделать Немировскому вызов из Вятки в Москву.
Немировский обернулся. Серафиме показалось, что он обрадовался ее появлению. Впрочем, тут же она решила, что вот именно показалось: с чего бы ему радоваться ей? Обычно они только здороваются и перебрасываются какими-нибудь ничего не значащими фразами.
– Здравствуйте, Серафима, – сказал Леонид Семенович. – Я всегда в такое время возвращаюсь. А вы сегодня устали, – неожиданно добавил он.
Сказать, что это замечание удивило Серафиму, значило бы не сказать ничего.
– Нет, я… – проговорила она. – Нас часто задерживают.
– А где вы работаете? – спросил он.
– В научно-технической библиотеке. В издательском отделе.
– Далеко?
– На Варварке.
– Не знаю, где это. – Он пожал плечами. – Я ведь в Москве раньше только в командировках бывал.
– Вы из Вятки?
– Из Ленинграда. В Вятку после войны приехал.
Он ответил на ее вопрос обыденным тоном, но она почувствовала, что говорить на эту тему – почему приехал именно в Вятку, почему уехал оттуда к Полине, – он не хочет. Может быть, с этим связана семейная драма, и какое она имеет право расспрашивать?
– А я родилась в Москве, – сказала Серафима. – И почти нигде больше не бывала. Ездила когда-то с родителями в Цхалтубо, в Крым, и все.
– И в войну не уезжали?
– Нет. Технические библиотеки вывозили, но я не настолько уникальный сотрудник, чтобы меня потребовалось эвакуировать. Да и хорошо, что не потребовалось. Потом у многих были трудности. Без разрешения вернуться в Москву было нельзя, а разрешения эти просто с боем добывались.
Она хотела сказать, что ей в таком случае разрешения не получить бы, наверное, никогда, но не стала этого говорить. Зачем? Словно прибедняется. Или вдруг Леонид Семенович подумает, будто она хочет показаться лучше, чем есть, этакой особенно тонкой натурой. Серафима себя ничем подобным не считала, и ей не хотелось, чтобы он так про нее думал. Достаточно, что Таисья насмешливо, с желанием оскорбить называет ее блаженной.
Вспомнить о Таисье именно сейчас было неприятно. Серафима всегда старалась держаться от нее подальше, а с появлением в квартире Леонида Семеновича тем более: девчонка стала вести себя так вызывающе, с таким странным торжеством, как будто одержала над Серафимой победу. Победу в чем, Серафима понять не могла. Таисья, как и собиралась, стала у Немировского домработницей, но никто, кроме нее, на это и не претендовал. Любая из соседок охотно помогла бы Леониду Семеновичу в хозяйственных делах, но никому не пришло бы в голову брать с него за это деньги. Он проводил большую часть своей жизни на службе, и какая уж такая домашняя работа могла ему при этом требоваться, чтобы он должен был ее оплачивать?
Но мысль о Таисье промелькнула лишь по самому краю сознания. За полгода Серафима впервые осталась с Немировским наедине, разговаривала с ним, и могло ли что-нибудь быть важнее этого? Как-то само собою получилось, что не могло… Она только теперь это осознала.