— Накося тебе! — Мустафа ткнул ему под нос фигу. — Думаешь спастись? Не удастся! — Он хлопнул рукой по стволу автомата. — Сплошную дырку из тебя сделаю. Понял?
Пленник это понял, багровые щёки у него разочарованно обвяли. Мустафа вновь послушал пространство. Тихо было. Противно звенели комары, в стороне, в ветках деревьев, слабенько попискивал запутавшийся ветерок, да озабоченно потенькивали синицы. Больше ничего не было слышно.
С хрипом втянув воздух сквозь зубы в себя, Мустафа поболтал им во рту, будто водой, выдохнул и скомандовал пленному:
— Подъём, фриц! Шнель!
Немец отрицательно помотал головой. Мустафа дёрнул ртом: уж что-что, а он заставит фрица встать и идти, напрасно тот кочевряжится, — ухватил пленника за шиворот, резко потянул вверх, потом оттянул ногу и пнул ею немца под зад. Удар был сильным, в ответ пленник жалобно вскрикнул, вновь опустился на землю.
— Подъём, падла! — прохрипел Мустафа. — Кому сказали! — Выразительно повертел перед его лицом носком сапога.
В ответ немец промычал что-то невнятно, начал неуклюже, кособоко подниматься с земли.
— Шнель! — подогнал его Мустафа.
Пленник, всхлипывая, кряхтя напряжённо, встал на колени, брюки у него с треском лопнули по шву, он испуганно ухватился одной рукой за зад.
— Ты это… ты смотри не обосрись тут у меня, понял? Не то мы линию фронта перейти не сможем, ты всё демаскируешь своим запахом. Не думал, фриц, что ты таким вонючкой окажешься! — Мустафа привычно хлопнул рукой по стволу автомата и выкрикнул словно выплюнул:
— Пошли! Шнель!
Немец, продолжая держаться одной ракой за зад, посверкивая белой полоской кальсон, заковылял по лесу к гряде молодого ельника, взявшего верх над сухостоем. Мустафа, послушав напоследок, не прозвучит ли где собачий лай, успокоенно двинулся следом — лай не звучал.
Через два часа они были уже далеко. В лесной низине, окаймлённой плотными чёрными кустами, Мустафа запалил небольшой костерок, вспорол банку тушёнки, выразительно понюхал её — пахла банка вкусно, — придвинул тушёнку пленнику:
— Хавай давай! Ешь!
Тот, оголодав в дороге, залез в банку пальцами и, подцепив кусок мяса, незамедлительно отправил его в рот.
Себе Мустафа также открыл банку тушёнки, воткнул в мякоть финку, хотел было подцепить кусок мяса, но остановил себя, с сожалением заглянул в нутро «сидора» — там оставалась ещё одна банка, последняя. В конце концов махнул рукой:
— Ладно. Живы будем — не помрём. — Перевёл взгляд на немца, подогнал его: — Ешь!
Фронт находился уже недалеко — доносились глухие удары, смятые расстоянием — это били мелкие полевые орудия, удары перемежались сухими строчками, будто швейная машинка проходилась своей острой иглой по воздуху, работали пулемёты, иногда прорезалась строчка погуще, посерьёзнее — это басил тяжёлый пулемёт-станкач, в глубине неба возникали и гасли неяркие отсветы — следы ракет.
Фронт предстояло перейти сегодня. Этой же ночью.
Мустафа остриём финки вывернул из банки кусок мяса, задумчиво отправил его в рот — тушёнка была вкусной, явно из запасов Верховного главнокомандующего. Хотя и не американская, своя, — народ-то обычно хвалит американскую, по поводу своей скромно молчит. Наверное, американцы знают какие-то особые секреты приготовления, тушёночка у них действительно получается душистая, тает во рту, наша же бывает более жёсткая, с жилами, но тоже ничего. А эта оказалась более чем ничего. Мустафа неожиданно вспомнил зону, лагерь, в котором сидел… Есть там хотелось каждый день, жутко хотелось есть, до воя, и если зекам попадались жилы не только варёные, но и сырые, они им радовались очень. Жилы в супе, например, были гораздо вкуснее пустой баланды. Вздохнув, Мустафа подцепил ножом новый кусок мяса и отправил в рот.
Разжевав его, привычно подогнал пленника:
— Хавай!
Немец расправился со своей банкой быстрее Мустафы, глянул на разведчика исподлобья, сощурил глаза, в зрачках у него зажглись вопросительные свечки, — зажглись и тут же погасли, — Мустафа в ответ отрицательно качнул головой:
— Добавки не будет!
Немец заглянул в банку, проверил, не осталось ли там чего, лицо у него жалобно вытянулось, Мустафа достал из «сидора» флягу с водой, отвинтил пробку и плеснул немного немцу в опустевшую банку:
— Запей жратву!
Пленник благодарно закивал:
— Данке шен! Данке шен!
— Хватит данкать! — Мустафа сделал концами пальцев подсекающее движение. — Пей и — пошмурыгали дальше.
Несколько минут понадобилось на то, чтобы затоптать ногами костерок — сработала зековская привычка никогда не оставлять после себя огонь: прилетит ветер, дунет неаккуратно и всё — по лесу побежит пал. А пожар в лесу — страшная штука, никого не пожалеет, и в первую очередь — человека.
Зеков, допустивших пожар в лесной зоне, обычно убивали. Если не вертухаи, то свои.
— Шнель! — скомандовал Мустафа пленному. Тот покорно поднялся с земли. Мустафа проверил, как лежит в «сидоре» трофейный портфель, затянул бечёвкой горловину мешка. Ткнул перед собой стволом автомата, указывая дорогу. Дорога лежала на восток. — Шнель!
А небо ночное на востоке, сделалось светлее — немцы освещали свой край обороны, будто ночь превращали в день, ракет не жалели, — стрельба сделалась чаще: работали и автоматы и пулемёты, воздух трепетал нехорошо, содрогалась и земля… При такой стрельбе одолевать линию фронта непросто. А одолевать надо было…
Стрельба стихла к четырём часам ночи, примерно так — Мустафа время точно не засёк, но не это было главное — можно было потихоньку ползти к своим.
Для перехода Горшков отвёл Мустафе небольшой коридор на стыке двух немецких частей, проверенный разведчиками стрелкового полка, занимавшего позиции перед артиллеристами, снабдил паролем, который ему дал командир батальона, в чьё расположение Мустафа должен был попасть на обратном пути — словом, обеспечил по первому разряду, только выполняй задачу, старайся…
И Мустафа старался. Теперь важно не подвести старшего лейтенанта, благополучно перекатиться на свою сторону, и немца также благополучно дотащить.
Пленный вёл себя покладисто, тихо, словно бы смирился со своей судьбой, даже похудел за несколько часов. На всякий случай Мустафа пригрозил ему:
— Ты не вздумай у меня, — привычно хлопнул по стволу ППШ, — ежели что — дырок наделаю сто-олько…
— Я, я, я, — забормотал немец понимающе, он даже голос не поднимал, шептал — понимал, значит, всё… Понимал и боялся.
Мустафа ткнул его рукою в затылок, прибивая к земле.
— Не высовывайся, зар-раза, жмись к земле!
— Я, я, — вновь зашептал пленник едва слышно, втянул голову в плечи, повторил за Мустафой: — Зар-раза!
Справа, в окопах, словно бы услышали его шёпот, — возник свет, плоско всадился в небо, потом резко опустился к земле, побежал проворно по кустам и кочкам.
Мустафа прижался головой к какому-то гнилому выворотню, замер. Замер и пленный — понимал, что пулемётчики, сидевшие в родных окопах, разбираться не станут — заметят шевеление и дадут по нему очередь: дырок будет не меньше, чем от автомата странного человека, взявшего его в плен.
Иссиня-белый, резкий луч прожектора проскользил над их головами и двинулся дальше: люди, находившиеся по обе стороны передовой, не спали.
Линию фронта удалось пересечь благополучно — сделали это в то самое время, которое можно назвать «между волком и собакой», когда совершенно ничего не видно, всё расплывается: ночь ещё не отступила, не уползла в глухие, покалеченные снарядами распадки, полные поваленных деревьев, а утро не подошло, воздух сделался слепым — в пятнадцати шагах ничего не видно.
Да и народ, бодро полосующий свинцовыми очередями пространство, к этой поре скис — солдатские головы сделались тяжёлыми, руки одеревянели, тела подмяла усталость, в общем, фронт поспокойнел. Затягивать дальше было нельзя, и Мустафа ткнул рукой в сторону неровно подбритой осколками травы:
— Шнель!
Пленный сжался в колобок, но с места не стронулся — видать, заколодило что-то в нём, воспротивилось судьбе, Мустафа и такой вариант предусмотрел: незамедлительно выдернул из своего объемного «сидора» мягкую бельевую верёвку, петлёй протянул у пленного под мышками, затем накинул на голову и соорудил ещё одну петлю. Потом, молча сопя, первым полез в бритую траву.
Деваться немцу было некуда, он покорно пополз следом, также засопел: то ли возмущение свое выразил, то ли дыхание у него заклинило. Мустафа нервно подёргал за конец верёвки:
— Шнель! Давай, не застревай, оберзитцпердаччи!
И откуда у него словечко такое звонкое выскочило — «оберзитцпердаччи», он и сам не понял. Видать, услышал где-то, слово застряло в мозгу, а теперь проявилось.