Повесть напечатали в первом же номере толстого журнала за пятьдесят шестой год — и тут же отдельной книжкой. Вскоре Сурков говорил кому-то, кто продавал свою машину: “Вы предложите купить ее Нилину, у него сейчас денег много”.
Фадеев встретил отца на переделкинской аллее — сказал: “Ты пишешь, Павлик…” Александр Александрович шел с дамой, разговор не продолжился. Повесть Фадеев вряд ли прочел, отметил лишь (с удивлением вроде), что “пишешь”.
Обе заметные отцовские публикации пришлись на последний год жизни Фадеева.
Отцу в этот год предложили собрать книжку из новых вещей и старых рассказов.
Он перечел свою повесть в “Новом мире” за сороковой — моего рождения — год. И начал ее переписывать.
Книжку пришлось отложить. Из старой вещи вырастала новая. Она будет опубликована в одиннадцатом и двенадцатом номерах — нет, не “Нового мира”, где вскоре произойдут главные литературные события второй половины века, а в “Знамени”.
Но в моем рассказе пятьдесят шестой год еще не завершился.
Несчастье с Фадеевым случилось в мае.
Смерть Александра Александровича сталинисты восприняли с гордостью (и укором к тем из своего лагеря, кто заколебался): Фадеев не захотел сотрудничать с новой властью Хрущева.
Но адептам перемен хотелось думать, что убил он себя, узнав из хрущевского доклада всю правду о Сталине.
Якобы сказал другу Юрию Либединскому (тоже нашему переделкинскому обитателю), навестившему Фадеева за день до случившегося: “Я думал, что охраняю храм, а на самом деле охранял нужник”.
Таким, однако, наивным я, наслышанный дома о Фадееве, и в свои шестнадцать Александра Александровича не считал.
Не верили в моей семье и в ту версию, что Фадеева замучила совесть, когда стали приходить к нему писатели, возвращавшиеся из заключения. Они, мол, инкриминировали Фадееву, что его подпись стояла под согласием на их репрессии.
Неужели писатели, отбывшие срок, совсем ничего про советскую власть не поняли — и могли считать, что без согласия генерального клерка Фадеева на их арест они остались бы на свободе? О чем же они тогда говорили между собой, в лагеря заключенные?
Я все же думаю, что увела Фадеева из жизни вина перед собой.
Как опять не согласиться с Эренбургом, сказавшим Фадееву, что больше, чем перед всеми остальными писателями, виноват он перед писателем Фадеевым.
Я так понял Илью Григорьевича, что, держись Фадеев настойчивее себя — писателя, поставь не на власть, а на литературу, неизвестно еще, как бы все обернулось.
Будь у Александра Александровича за душой хоть одна законченная вещь из тех, какие сам он собирался написать, а не по заказу…
Или, добавляю от себя нынешнего, наоборот, бросил бы он лучше мысли о литературе вовсе, уйдя в любезную себе власть безоглядно.
Физкультурник из школы Бори Ардова задал не такой уж глупый вопрос насчет квартиры.
Была и большая квартира, и дача двухэтажная, но при прогрессирующей душевной неприкаянности он, что называется, места себе не находил.
В кого стрелял Фадеев?
В себя — министра или в себя — писателя?
Склоняюсь теперь к выводу, что все-таки в себя — писателя, когда ощутил, что не в состоянии жить без власти, которой наделяют министра.
Судьба, вознесшая Фадеева в ущерб писательству (до зарезу ли нужно было ему писательство, если так и не смог отдать ему предпочтение, подпирая литературную работу властью, что для свободного сочинительства гибельно), все равно хранила его, предложив ему выход из ситуации — выход, разрешивший не выйти из образа, сохранить лицо — искаженное, как утверждают очевидцы, болью от выстрела в сердце, — лицо человека, усомнившегося, может быть, во всем, но не в силе своей воли.
Когда я услышал в Москве о самоубийстве Фадеева, сразу же представил седую простреленную голову.
Но Фадеев стрелял в сердце — очень прицельно выстрелил, как потом объясняли специалисты.
Я так и не понял, не удосужился выяснить у отца, видел ли он мертвого Фадеева сразу после случившегося.
Знаю точно от матери, что он сразу же, как разнеслась по Переделкину весть о самоубийстве, отправился на фадеевскую дачу — от нашего дома ходу до улицы Вишневского пять минут.
Но Александра Александровича могли уже с дачи увезти.
Мать рассказывала, что отца не хотели пускать — милиция или КГБ.
Сам же он записал в дневник, что посторонних не пускал Всеволод Иванов.
Попал ли отец тогда в дом — увидел ли мертвого Фадеева? Полной уверенности нет, раз нет подробной записи о том дне. Но помню, как говорил он о своем впечатлении, будто на лице Фадеева была очевидна гримаса боли.
Вместе с тем в записях за последующие годы Фадеев несколько раз возникает — и однажды впроброс отец вспоминает, как увидел откинувшегося на подушки Александра Александровича без рубашки, — не вообразил ли себе это, как нередко с ним бывало? Не сохранилось, к моему глубочайшему сожалению, этой записи, но пятно запекшейся крови у меня перед глазами и до сих пор.
Первым, кто увидел Александра Александровича мертвым, был его одиннадцатилетний сын Миша, вбежавший в комнату звать отца к обеду.
Я дружил с Мишей Фадеевым — не так близко, как со старшим его братом Шуней, но дружил и дружу (что́ это я о нас в прошедшем времени!), просто видимся мы сейчас крайне редко.
И я, наверное, мог расспросить Мишу, как все было на самом деле, но никогда не заводил с ним разговоров на тему о смерти Александра Александровича — мне казалось, не надо касаться этой темы, она представлялась мне закрытой. Я удивился, когда прочел в газете, что Миша через много лет какими-то сведениями поделился с журналистами.
Журналисты занимались своим делом. И все равно не жалею, что не стал Мишу Фадеева ни о чем расспрашивать.
Мой отец никогда и не осуждал Фадеева, и не оправдывал — Фадеев был для него таким, каким был. И когда в мае пятьдесят шестого шли непрерывные разговоры о возможных причинах, побудивших Фадеева поступить так, как поступил, удивился лишь тому, что он не пожалел Мишу — не мог же забыть о жившем с ним на даче сыне?
Теперь я догадываюсь, что работавший над превращением старого рассказа в новую повесть отец прикидывал-примеривал случившееся с Фадеевым на себя, пытался точнее представить себе состояние Фадеева перед тем, как спустить курок.
У отца и в старом рассказе герой стрелялся, но сейчас он как писатель пытался сделать более психологически обоснованным мотив, ведущий к самоубийству.
Когда это случилось на соседней даче, к тому же с хорошо знакомым человеком, это не могло не сказаться на тех уточнениях, которые он вносил в текст.