Летом шестьдесят четвертого года на том месте прогулочного круга, где, спустившись вниз (спуск этот в моем детстве назывался “бешеной горкой”, но мне всегда слышалась “бешеная гонка”, поскольку разгонялся здесь велосипед), аллея классиков (улица Серафимовича официально) сворачивает на улицу Горького, мы (я шел с отцом) встретили Анатолия Рыбакова со второй его женой Натальей Давыдовой — и Рыбаков сразу после приветствий настоятельно посоветовал отцу прочесть в “Новом мире” свою повесть “Лето в Сосняках”.
Отец “Сосняков” читать не стал, Рыбакова он считал, вероятно, детским писателем — и никогда не читал, как вообще не читал большинства современных ему и взрослых писателей.
А я прочитал Рыбакова (мне он, как и всем, казался интересен после “Кортика”) — и теперь, вспоминая этот эпизод, понимаю, что Рыбакову важно было, чтобы автор “Жестокости”, считавшейся смелой повестью, увидел, что смелость выражается и в иной форме самоубийства героя.
Насколько я знаю, Анатолий Наумович работал уже над “Детьми Арбата” — не только с возвращением к юности, как в повестях отца, но и продолжением этой юности до времен войны — то есть собирался сказать обо всем, что выпало его поколению при Сталине.
Известно, какой грандиозный (на весь мир) успех ждал Рыбакова уже после семидесяти, когда во времена Горбачева роман удалось напечатать.
На вечере в честь столетия Анатолия Наумовича близко знавший писателя Алексей Кириллович Симонов высказал мысль, что по складу своего характера Рыбаков напоминал Сталина — и отлично распорядился возможностью перевоплощения (слияния автора с натурой); это и предопределило звучание романа.
Мысль Алексея Кирилловича я имел честь слышать и в приватном порядке до того, как прочел дневники Чуковского (при чем тут Чуковский, через мгновение объясню), а потом читал в романе-воспоминании самого Рыбакова, как приезжали к нему из МХАТа (Ефремов загорелся идеей первым поставить инсценировку романа на сцене своего театра) — и восхищены были его показом Сталина и хотели даже пригласить семидесятипятилетнего писателя сыграть роль Сталина.
Но за двадцать приблизительно лет до разговора Рыбакова с Олегом Ефремовым — в конце июля шестьдесят восьмого года — Корней Иванович Чуковский записывает у себя в дневнике буквально следующее: “Встретил Нилина, который дивно, очень талантливо изобразил Сталина — процитировав наизусть страницы романа, который он сейчас пишет”.
Вынужден предположить, что цитирование было всего-навсего импровизацией — я не помню чтения вслух готовых страниц. Возможно, жил я тогда другой жизнью, чем жили родители, и что-то пропустил.
Но ни романа, ни даже повести или рассказа о Сталине так и не случилось.
Что же касается изображения отцом Сталина — это тоже вызывает у меня сомнения.
Отец очень артистично рассказывал, но копирование кого-либо на манер Андроникова было ему несвойственно. Он добивался выразительности средствами рассказа, а не показа. Правда, помню, как, чуть подкрепив слово жестом, изображающим курносый нос жены одного соседа-писателя с угла улицы Тренева, он вызвал восторг дочери Андроникова Мананы. Да и Корней Иванович — поклонник и постоянный зритель-слушатель Ираклия Луарсабовича — вряд ли стал бы в дневнике выдумывать.
Но как бы то ни было, отец про Сталина не написал — изображал сцену из несочиненного романа; а Рыбаков — из уже опубликованного. Разница есть.
И страх ли тому виной, если рассказывал отец, как показалось опытнейшему в литературном деле Чуковскому, готовые страницы?
Отталкиваясь от внешнего (вернее, общеизвестного), я мог бы сразу найти оправдание отцу в истории с “Большой жизнью”, когда вторая серия фильма была запрещена лично Сталиным — и отца вызывали на оргбюро Центрального комитета партии, где он с постановщиком фильма Леонидом Луковым выслушивал замечания от Сталина.
Они пытались утешиться предположением, что не все для них потеряно, раз вызвали сценариста и режиссера в Кремль, — хотя пригласили не всех фигурантов исторического постановления (вместе с “Большой жизнью”, вынесенной в заголовок постановления, ругали также фильмы Пудовкина и Эйзенштейна, но с них в тот раз штаны снимали заочно).
И вроде бы действительно ни Луков, ни отец в тюрьму не сели, а вот Рыбаков за неосторожно сказанное слово в тридцатые годы попал в тюрьму и отбыл в ссылку.
Впрочем, как еще сказать, легко ли отделались Луков с Нилиным.
8
Отцу в нестарые еще годы случалось терять внезапно сознание в общественных местах. Случай обморока дома помню единственный, весной пятьдесят третьего года. Но знаю, что падал он и сразу после войны в Малом театре, и на конференции читательской, посвященной его повестям, в пятьдесят седьмом году, когда хвалили, а он упал вдруг со стула за столом президиума.
Не помню года, когда открывали новое здание Дома литераторов — предположительно, на рубеже шестидесятых; отец, вполне трезвый, по словам матушки, пошел к соседнему столику с кем-то перекинуться словом — и упал. Вызвали “скорую” — несли к выходу на носилках. Рядом с носилками шел совершенно пьяный поэт-песенник Алексей Фатьянов, плакал и приговаривал: “Павел, ты не умрешь, наше правительство не даст тебе умереть”. А пока отец лежал в седьмом корпусе Боткинской, умер Фатьянов — и теперь уже моя матушка плакала, вспоминая, как шел тогда Алеша рядом с носилками…
В новом веке серия “Жизнь замечательных людей” пополнилась книгой о Фатьянове — и в ней я прочел, что осенью сорок шестого года жена Фатьянова очень беспокоилась за мужа, сочинившего текст песен для второй серии “Большой жизни” (в постановлении песни осудили за кабацкий надрыв), — и беспокоилась не беспочвенно. Она уже знала, что автор сценария Павел Нилин арестован. Так черным по белому и написано — кто у нас сейчас что проверяет.
Я стал думать — напоминало ли что-то в нашем доме о возможном аресте отца? И ничего не смог припомнить.
Наоборот, бодрые разговоры, что раз сам Сталин покритиковал прилюдно, значит, верит Иосиф Виссарионович, что выводы автором сценария будут сделаны правильные. И с этим жили.
Жили бедно — денег же за фильм не заплатили, залетели из-за этого с денежной реформой, долги отдавать надо было новыми деньгами.
Жили бедно, непразднично (почему и полюбил я футбол, никого в семье не интересовавший), но не в страхе, страх от детей удалось скрывать.
Много позднее отец рассказывал мне, что до самого начала заседания в Кремле не верил, что придет товарищ Сталин, — и, только увидев начальника охраны Сталина генерала Власика, понял, что придет “хозяин” непременно.