заключалась разница.
Может быть, она просто еще не привыкла к Ранеку, подумала она, пытаясь подвинуться и лечь удобнее: он оказался тяжеловат. Ранек с улыбкой приподнялся, скатился с Эйлы и лег рядом, прижавшись к ней.
Он уткнулся ей в шею, потом прошептал на ухо:
– Я люблю тебя, Эйла. Я так хочу тебя. Скажи, что ты будешь моей женщиной.
Эйла не ответила. Она не могла ответить «да» и не могла ответить «нет».
* * *
Стиснув зубы, Джондалар завернулся в свое покрывало, до него против его воли доносились шепоты, сдавленное дыхание и тяжелые ритмичные движения из очага Лисицы. Он надвинул покрывало на голову, но не мог заглушить стонов Эйлы. Он закусил губу, сдерживая себя, но в глубине гортани застыл его собственный крик – крик боли и последнего отчаяния. Волк поскуливал, прижимаясь к нему, и слизывал соленые слезы, которые Джондалар не смог сдержать.
Джондалар ничего не мог поделать с собой. Он не мог перенести мысли, что Эйла сейчас с Ранеком. Но это был ее выбор… и его. Что, если она опять придет в постель к резчику? Он не сможет перенести это снова. Но что оставалось ему делать? Ждать. Он должен был знать. Завтра. Утром, на рассвете, он уйдет отсюда.
Джондалар не спал. Он лежал, напряженно вслушиваясь, понимая, что они просто отдыхают и все может возобновиться. И хотя до него не доносилось ничего, кроме храпа, он по-прежнему лежал без сна. В мыслях он вновь и вновь слышал эти звуки, Эйлу и Ранека, вновь и вновь видел их вместе.
Когда первый солнечный луч пробился в глубину жилища, прежде чем кто-то мог его увидеть, Джондалар сложил свою постель в дорожный мешок, надел парку и сапоги, взял копьеметалку и вышел. Волк хотел отправиться за ним следом, но Джондалар хриплым голосом приказал ему стоять, и полог за его спиной опустился.
Выйдя из дома, он потуже затянул капюшон, чтобы защитить лицо от ветра, оставив только отверстие для глаз. Джондалар надел перчатки, свисавшие на шнурках из его рукавов, и пошел вверх по склону. Лед хрустел под его ногами; он шагал, спотыкаясь, в тусклом свете серого утра, и горячие слезы текли из его глаз. Теперь ему некого было стыдиться – он был один.
Когда он достиг вершины, в лицо ему яростно задул холодный ветер. Он помедлил, решая, куда ему направить путь, – и в конце концов пошел на юг, к реке. Идти было трудно. Мороз покрыл ледяной коркой подтаявшие сугробы, и он то и дело спотыкался и падал на колени. Чтобы сделать шаг, приходилось напрягаться. Там, где не было снега, земля была грубой, суровой, часто скользкой. Он скользил, оступался и один раз упал, ушибив бедро.
Когда рассвело, ни один солнечный луч не пробивался сквозь затянутое тяжелыми тучами небо. Только рассеянный, но прибывающий свет свидетельствовал, что ночь кончилась и наступает серый, пасмурный денек. А он шел и шел, и мысли его были далеко, и он не обращал внимания на то, куда, собственно, держит путь.
Почему ему так трудно вынести, что Эйла и Ранек вместе? Почему это так трудно – предоставить им выбор? Разве он хочет, чтобы она осталась с ним? Чувствовал ли кто-нибудь еще что-то подобное? Такую боль? Что это – ревность, боль от того, что другой касается ее? Страх, что он теряет ее?
Или что-то большее? Он опустошен тем, что утратил ее? Она часто говорила о своей жизни в клане, и он принимал это спокойно, пока не задумался, что скажут об этом его соплеменники. Легко ли будет говорить о ее детстве? Она так свободно вошла в общество людей Львиной стоянки. Они приняли ее без предубеждений, но что, если бы они с самого начала узнали о ее сыне? Он боялся думать об этом. Если он так стыдится ее, проще отпустить ее добровольно, но этой мысли он не мог вынести.
В конце концов жажда одолела его, пересилив мрачные раздумья. Он потянулся к меху с водой – и понял, что забыл его. Дойдя до ближайшего сугроба, он разломил ледяную корку и положил в рот горсть снега. Он поступил так неосознанно. С детства его учили: как бы он ни хотел пить, не брать снег, не растопив его сначала. Будешь глотать снег – простудишься, растапливать снег во рту и то лучше.
Мысль о забытом мехе с водой заставила его мгновенно осознать свое положение. Он понял, что не взял и еды, но вновь отмахнулся от этого. Он был погружен в свои воспоминания: звуки и запахи земляного жилища, образы пережитого преследовали его.
Он шел в белом мареве, чуть не спотыкаясь о сугробы. Если бы он как следует огляделся, то понял бы, что это не просто снежные сугробы, но он шел, не глядя под ноги. Сделав несколько шагов, он по колено провалился под лед – там оказался не снег, а лужица талой воды. Его кожаные сапоги, натертые жиром, почти не пропускали влагу, в них хорошо было ходить по снегу, даже по мокрому, подтаявшему снегу, но не по воде. Холод, обжегший его ступни, наконец вывел его из оцепенения. Он с трудом перебрался через лужу, еще несколько раз провалившись под лед, и почувствовал, как ледяной ветер обжигает его тело.
«Что за глупость! У меня даже нет одежды на смену. И пищи. И воды. Я совсем не готов к путешествию – о чем же я думал? Знаешь о чем, Джондалар», – сказал он себе, зажмурившись от обжигающей боли.
Он чувствовал холод в ступнях и голенях; в сапоги набралась вода. Прикинув, нельзя ли обсушиться, прежде чем он пойдет обратно, он понял, что и огонь ему нечем развести. Его сапоги были утеплены мамонтовой шерстью, и, даже промокшие, они защищали от мороза. Он пошел назад, проклиная себя за тупость, каждый шаг давался ему с трудом.
На память вдруг пришел брат. Джондалар вспомнил, как Тонолан оказался в зыбучих песках в устье реки Великой Матери и хотел остаться там. Впервые Джондалар понял, почему Тонолан не хотел жить после смерти Джетамио. Его брат предпочел остаться с народом женщины, которую он любил. Но Джетамио родилась там, а Эйла для мамутои такая же чужестранка, как он. Нет, поправил он себя, Эйла теперь мамутои.
Подходя к дому, Джондалар увидел направляющуюся ему навстречу массивную фигуру.
– Неззи беспокоится о тебе, она послала меня на поиски. Где ты был? – спросил Талут, встретившись с Джондаларом.
– Гулял.
Вождь кивнул. То,