— Да, позволю.
Он делает еще несколько шагов и садится на пушистый толстый ковер, в котором утопают ее ноги по щиколотки. Оказывается, что в руке он держит свирель. Император садится, скрестив ноги и подобрав их под себя, и подносит инструмент к губам.
Каэтана напряженно вслушивается в тишину. Сейчас должны политься звуки прекрасной музыки. И она возникает в тишине между ними, как шепот, как любовное признание, как ласковое прикосновение рук, как прерывистое дыхание. Эта музыка не просто хороша, она восхитительна, оттого что заменяет собой самые страстные, самые нежные слова. Император не играет, он выплакивает свою скорбь и свою боль, свою разлуку с любимой и обреченность на вечное одиночество, ибо богиня недоступна смертному. Она столь же далека от него, сколь недостижимы звезды, изливающие свой свет на одинокую землю, которая несется в темноте космоса, так же непостижима и загадочна, как сама Истина, к которой идут всю жизнь, но и в самом ее конце выясняется, что главного так и не узнал. Он плачет этими звуками и смеется от счастья. Все, что Потрясатель Тверди, Лев Пустыни, аита, великий и непобедимый владыка одной четвертой части Варда, император Зу‑Л‑Карнайн не имеет права сказать Воплощенной Истине, Сути Сути, Интагейя Сангасойе, Великой Богине Кахатанне, то стонет свирель юного и прекрасного Зу, обращаясь к его возлюбленной Каэ.
Но самое удивительное, самое страшное и одновременно прекрасное для нее заключается в том, что именно эту песню играл Эко Экхенд, влюбленный бог, в маленьком домике на окраине Аккарона. И она понимает, что это судьба. Только чья судьба поет этим голосом?
Каэтана думает, что неспроста простая и тоскливая мелодия нашла нового исполнителя, и ей становится страшно. Что, если и с императором случится то же самое? Она страшится за него, бесстрашного, как бессмертный, но смертного, невзирая на все его бесстрашие.
И ей хочется уберечь, охранить его. Она вспоминает комнатку, усыпанную цветами, в которой горит камин, висит над кроватью изогнутый лук, разбросаны тонкие покрывала и где играет на свирели юноша с тоскливыми глазами и черно‑белыми волосами.
— Уходи, уходи, Зу, — говорит она внезапно.
Император вздрагивает, отнимая свирель от губ. Он понимает, что это конец всему. Он не умеет настаивать, это не война, а Каэ ему не противник. Он любит ее, и ее слова звучат для него как приказ.
Аита встает и медленно идет к двери.
Во всей его фигуре видна обреченность.
Каэ смотрит ему вслед, ломая пальцы и кусая губы, но молчит. Она не считает себя вправе остановить его.
На пороге император на минуту замирает, не оборачиваясь. Но она не говорит ни слова, и он распахивает дверь…
Свирель бесшумно падает на толстый ковер.
* * *
Поздно ночью в правом крыле дворца нежно зазвучала свирель. И Зу‑Л‑Карнайн не поверил своим ушам. Ему показалось, будто инструмент просил его о чем‑то, звал… Он рывком распахнул дверь.
Под самой дверью, на полу, скрестив ноги, играла тоскливую песню Каэ — обычная юная женщина с распущенными волосами.
— Это правда? — спрашивает он и сам слышит, что его голос как‑то странно звучит.
— Да, хоть этого и не должно было быть.
Как объяснить ему, что это тоже любовь?
Как рассказать, что больше никогда и ничего не будет? Что эта ночь станет единственной и неповторимой, но что все счастье, отмеренное человеку в одной жизни, будет ему дано. Она не умеет притворяться. Ведь даже заклинания не действуют в ее присутствии. Это будет истинная любовь, истинная нежность. Все настоящее — какого не бывает у иных от рождения и до самой смерти. То, о, чем мечтают, о чем слагают песни и легенды. Женщина Каэтана любит мужчину Зу‑Л‑Карнайна.
Император, только не спрашивай, кого любит бессмертная богиня.
Бессмертие страшно тем, что на твоих глазах уходят в никуда любимые. А ты остаешься и ждешь. Конца нет и не может быть. И ты снова ждешь любви.
Он переносит ее через порог и бережно опускает на свою постель. Затем останавливается, не зная, как быть дальше, боясь спугнуть ее неловким движением.
Она тянется к нему так, как будто между ними пролегли тысячелетия и неизмеримые пространства, — в каком‑то смысле это и есть единственная правда. Тонкими пальцами она нащупывает застежки на его нехитром наряде. Аита по‑прежнему не любит вычурных одежд. Под ее руками один за другим сползают бессмысленные ненужные этой ночью покровы, мягкими губами она прикасается к его лицу — нежно и осторожно, как бабочка, собирающая бесценную влагу с лепестков цветка
И под ее поцелуями, такими долгожданными и желанными, немыслимыми и невозможными — потому что этого не могло случиться, — Зу чувствует себя этим хрупким цветком; он ощущает себя источником, к которому стремится в зной усталый человек, одержимый жаждой; он чувствует себя изменчивой и гибкой волной, по которой скользит теплый и легкий солнечный луч.
Ее губы опускаются все ниже и ниже, и император — могучий и несокрушимый, грозный и несломимый Лев Пустыни — впервые понимает, что его тело может быть для кого‑то особой драгоценностью. Это все равно что попасть под буйный весенний ливень — ласки и прикосновения касаются тела искрящимися каплями, живыми бриллиантами и скатываются от шеи к ногам.
Это вовсе не похоже на те любовные бои, о которых так любят повествовать его солдаты. Он всегда внимательно слушал их, жадно впитывая подробности. Он знал, что женщине нужно заламывать руки, сильно и нежно, искать ее губы и приоткрывать их своими. Он знал, что поцелуй должен быть горячей прелюдией к более изощренным ласкам. А потом женщин, судя по рассказам, валят на спину и завоевывают их, как непокорную страну. Император вполне понимал, что происходило с его воинами, — это очень напоминало ему войну, в которой он был непревзойденным стратегом.
Покорные женщины тагар и шипящие, как кошки, спутницы саракоев, томные красавицы Курмы и Фарры и капризные кокетки Аллаэллы и Мерроэ — все это было ему доступно и соизмеримо с теми описаниями любви, которых он немало наслушался. После того как он увидел Каэ в своем шатре у стен ал‑Ахкафа, ему не хотелось торопиться с личным опытом.
И вот все летит вверх тормашками. Аита растерян и счастлив безмерно, потому что то, что было известно всем и описывалось до изумления одинаковыми и похожими словами (он ведь был уверен, что только так и нужно!), оказалось совершенно иным, когда коснулось Его и Ее.
Император застонал. Он был уже не в силах сдерживать рвущийся из глубины крик истомы, торжества и восторга. Он понимал, что ему нужно что‑то делать, но был не в состоянии пошевелиться, двинуться на огромном ложе. Каждый волосок на его теле, каждое родимое пятно и каждый ноготь оказались самостоятельными мирами, которые были наполнены помимо всего прочего особыми ощущениями. Распластанный, будто прикованный к плоскости, он извивался под ее ласками, чувствуя, что еще чуть‑чуть, и он не вынесет сладкой этой муки.
И только в тот момент, когда терпеть сил не оставалось, все изменилось вокруг Зу‑Л‑Карнайна. Теперь он был грозным и бурным океаном, влекущим в свои дали хрупкий кораблик ее тела. Теперь он повелевал, а она подчинялась каждому его движению, каждому предугаданному желанию, тени шепота или взгляду, случайно пойманному в темноте. Все мечты, все тайны, которые обычно так и умирают вместе с человеком из‑за того, что считаются неудобными, неприемлемыми или просто слишком фантастическими, все невозможные сплетения двух истосковавшихся душ, ставших этой ночью единым целым, испробовал император.
И это было как танец.
И это было как легенда о никогда не бывавшем.
И это было как проклятие, о чем еще не думал аита. Ибо после такой ночи других, менее прекрасных, быть просто не может. Потому что полученное им от возлюбленной было больше, чем просто счастье. Это была истина любви, и все другое могло теперь казаться только тем, чем и было на самом деле, — подделкой.
Но все это будет завтра. Все это будет потом, когда одинокая тень будет метаться по громадному своему дворцу, тщетно взывая к той, кого нет рядом. А сегодня — вихрь, шквал, прилив, затопивший всю Вселенную.
Нет на свете несчастнее того, кто познал истинное счастье, говорят мудрецы.
Наверное, они правы…
* * *
— Агатияр! Кто такие «легендарные любовники»?
— Это те, кто вовремя попался на глаза летописцу или, упаси бог, талантливому поэту.
— А почему — упаси бог?
— Да потому, мальчик мой, что он все осмыслит по‑своему, прославит это осмысление на века, а потом следующее поколение, вместо того чтобы заниматься любовью, будет гадать, как это там у них было. А было так же точно, как и у них, если бы дурака не валяли, а больше интересовались собой…
Император откинулся на спинку кресла и счастливо улыбнулся.