уха, согласитесь, Зееслау — название не самое легкоусваиваемое. Очевидно, жители окрестных русских и мордовских деревень и раньше так называли этот разросшийся немецкий хутор. В смысле Сеславиным. Просто для удобства. Если бы это произошло в тридцатые годы, называлось бы оно сейчас Ленинский Путь или Заря Коммунизма. Но время было военное, и название заменили на первое, что попалось на слух. Вот и получилось — Сеславино.
— Ну, а при чем здесь йети?
— Не торопитесь. Всему свое время.
И Кашин, усевшись поудобнее, стал рассказывать им историю про хутор Зееслау и про Большого Брандта.
— Хутор этот известен с самого конца XVIII века, когда один немецкий поселенец по фамилии Брандт — отличавшийся, судя по всему, в полном соответствии с фамилией, весьма взрывным и неуживчивым нравом, — вышел вместе с семьей из немецкой колонии на речке Лизель к югу от Катериненштадта и основал этот самый хутор. Причем место он выбрал самое, с точки зрения рациональных и хозяйственных немцев, неудобоваримое. Хорошей земли было — пруд пруди. Отошел на десяток верст дальше в степь, распахал участок и живи себе, радуйся. Немцы оговорили себе тогда, при Екатерине, земли с запасом, в расчете на детей и внуков — так что тесниться и пихаться локтями за кусок степного чернозема пока не приходилось. О ногайцах к концу XVIII века в Заволжье уже и забыли, калмыки и казахи — или, по-тогдашнему, кайсак-киргизы — тоже не особо хулиганили. После того как подавили пугачевский бунт, степные народы попритихли. К тому же их старательно друг на друга натравливали — калмыков на казахов. Границу стерегли яицкие казаки, и бояться особенно-то было в заволжской степи нечего. Живи себе.
Так вот, Брандт (кстати, в реестровых записях упомянуто не имя его, а прозвище — Старый Брандт) вместо того, чтобы отойти, как и было сказано, верст на десять дальше вдоль берега Лизель в степь и отстроить там свой хутор, пошел на юг вдоль Волги, по левому берегу, где были тогда сплошь болота, камышовые пустоши и прочие неудобья. Дошел до большого озера. В озеро впадало несколько ручьев — и один, против местного обыкновения быстрый и чистый, очень уж ему глянулся. Вот возле этого озера, на этом самом ручье он и отстроил свой хутор — благо лесу вокруг было немерено, и совершенно задаром.
Озеро тогда действительно было большое. И весьма обильное рыбой. А в особенности — любимой немцами плотвой. А поскольку имени, по крайней мере, официально нанесенного на карту, у озера не было, Брандт и окрестил его сам — Плётцезее, Плотвичное озеро. А хутор назвал, соответственно, Зееслау. Озеро это, кстати, есть до сих пор, оно основательно заросло, заилилось и несмотря на то, что после ввода в строй Волгоградской ГЭС уровень воды здесь весьма существенно поднялся, разделено теперь на несколько более мелких озер. Но самое среди них крупное по-прежнему называется — Сорочье озеро.
— Что значит — по-прежнему? — удивилась Ирина.
— Это же самое название и есть. Только претерпевшее ряд изменений. В Саратове человека, который назовет плотву плотвой, никто не поймет. Здесь у нее совершенно другое название — сорога. А уж превратить Сорожье озеро в Сорочье местным жителям, а в особенности тем, которые совсем недавно стали местными, — раз плюнуть. Но, впрочем, вернемся к Старому Брандту. Он перегородил ручей плотиной, выстроил на получившейся таким образом запруде водяную мельницу и стал молоть зерно и немцам, и русским, и мордве, и всем, кто только к нему с зерном приезжал. Сеять он сам ничего не сеял — очевидно, не лежала душа. А кроме мельничных дел занимался охотой и рыбалкой — благо, места для этого дела были самые подходящие: леса, озера, камыш да протоки. Тут тебе и лоси с кабанами, тут тебе и пернатой дичи столько, что до сих пор никак не перебьют. А рыбы тогда было столько, что не имело даже смысла ею торговать — только ленивый сам не ловил. Впрочем, нет. Немцы не ловили. То есть ловили, но по-немецки — дергали плотву на удочку. А это с точки зрения волжан есть чистой воды баловство и ребячество. Вот Брандт — тот ловил по-настоящему, десятками пудов. И не какую-нибудь частиковую — сомов там, щуку, судака. Нет. Он — все больше уважал рыбку красную: осетр, белуга, шип, стерлядка. Белорыбица — тоже неплохо шла. И сам ел, и немцам на Лизель возил. Которые у него брали охотнее, чем у татар и у русских. Какой ни на есть, а свой. Вот так он и жил, не пахал, не сеял, а сыт был всегда, да еще и денег имел поболее, чем иной заволжский бюргермейстер.
Был у Брандта сын, Молодой Брандт, который вырос потом в Большого Брандта, потому что росту и силы и в самом деле был невероятных. И такой же рыжий, как отец, — я не сказал, что Брандт был рыжий? Не сказал?
Рыжий, как медная проволока, и с такой же точно бородой — хотя потом поседел, конечно. А вот Большой Брандт — тот на всю жизнь остался рыжим. Жена у Старого Брандта умерла давно, года через два, как он переселился на свой хутор, сына она ему родила одного-единственного, а больше жениться он не стал. И вот, пока Большому Брандту не исполнилось семнадцати лет, жили они с отцом душа в душу. А как исполнилось — так будто кошка между ними пробежала. Немцы с Лизели, которые возили к Брандту на мельницу зерно, говорили, что Молодой Брандт дома теперь почитай что и вовсе не живет, что он еще безумнее отца — тот от людей ушел в болото, в глухомань, но хоть делом занялся, муку мелет, рыбой торгует, хотя, впрочем, бирюк бирюком и человек не особо приятный. А этот же, молодой, как будто отродясь человека не видал — и видеть не желал. Выстроил он будто бы себе где-то в самой приволжской чащобе охотничий домик, да и переселился в него. И не то чтобы с прочими порядочными людьми — а и с отцом родным знаться не желал. Охотился, рыбу ловил, тем и жил.
Мало-помалу стали доходить до колонии на речке Лизель другие слухи — что будто бы Молодой Брандт не просто так ушел в леса и болота. Будто бы приворожила его какая-то тамошняя нечисть, не то колдунья, не то еще кто похуже. А вскоре получили в колонии тому подтверждение, и не от кого-нибудь, а от самого Старого Брандта. Приехал он однажды в