Joyce Carol Oates. A Personal View of Nabokov // Saturday Review of the Arts. 1973. № LP. 36–37
Постскриптум к «Субъективному взгляду на Набокова»
Перечитывая этот «субъективный взгляд» почти десятилетие спустя, испытываешь непростое чувство. С одной стороны, утверждаешься в мысли, что многое из высказанного в нем могла бы повторить и сегодня; с другой — все более сомневаешься в безупречности импульса, побудившего в те дни придать этот взгляд огласке. Убеждаешься и в том, что в нем оказалось запечатлено присущее большинству из нас заблуждение; суть его — в отсутствии дистанции между личным мнением и литературным анализом. Сегодня попросту непостижимо, что побудило меня тогда противопоставлять столь своеобразную и бесспорно блистательную художническую индивидуальность, как Владимир Набоков, таким писателям, как Достоевский, или Манн, или, что уж вовсе нелепо, себе самой. Ведь уже в то время было ясно, что Набоков выполнил ту работу, какая была ему предназначена, иными словами, как предпочитают выражаться наиболее сентиментальные из наших современников, следовал своему жребию. Но именно для того, чтобы создать то, что было им создано, что надлежало оставаться тем человеком, которым он был, вести тот образ жизни, какой он вел, воспарять ввысь или погружаться в бездны, ведомые ему одному. А потому неуместно да и бесплодно сетовать на то, что он не стал Достоевским, или Манном, или еще кем-нибудь. За время, протекшее с января 1973 года, я стала или терпимее, или набоковообразнее в своих литературных пристрастиях (понимаю, что оба варианта — взаимоисключающие, однако они одинаково притягательны). И под таким углом зрения я отнюдь не склонна столь категорично и однозначно, как прежде, оценивать «пренебрежение», с каковым Набоков относился к огромному множеству созданных его фантазией персонажей; ведь что, как не это пренебрежение, явилось эмоциональным и психологическим двигателем его произведений? Взять хотя бы его шедевр «Бледный огонь» — прекрасное, многогранное творение, в сокровенной глубине которого, как под украшенным прихотливым узором панцирем некоторых разновидностей черепах, пульсирует нежное и крайне ранимое сердце; не в нем ли и секрет необыкновенной тщательности, той филигранной отделки, что отличает этот роман? Конечно, пренебрежение, презрительность, забавная мания величия, склонность к самобичеванию или даже насилию легче различимы в художественном произведении, нежели такое тайное пульсирующее сердце; однако последнее никак не менее значимо. Не мне судить, достиг ли Набоков тех пределов творческого мастерства, каковые он обозначил сам для себя. Но он безусловно преуспел в одном: в том, чтобы стать Владимиром Набоковым. А это многого стоит.
Joyce Carol Oates. Postscript to a Personal View of Nabokov // Critical Essays on Vladimir Nabokov, Boston: G.K. Hall, 1984. P. 108–109.
(перевод Н. Пальцева).
3. Некрологи
Владимир Набоков (рисунок
Дэвида Скора)
У.Л. Уэбб
Набоков: последний из могикан
Первый же вопрос, который возникает у автора некролога является одновременно и последним. Кто же такой Владимир Набоков? Неуклонно заявляющая о себе чуть ли не во всех его произведениях — начиная с «Машеньки», первого романа на русском языке (1926), и заканчивая последним, написанным по-английски «Смотри на арлекинов!», — его мощная индивидуальность исчезает, как только пытаешься разглядеть ее сквозь мириады призм его прихотливого искусства. (Отложим на минуту в сторону «Память, говори» — его автобиографию, путешествие к духовной отчизне, оберегающее сознание, подобно «Интуристу».)
Перефразируя афоризм Брехта о Карле Краусе и его эпохе, о Набокове можно сказать: «Когда роман заносит над собой нож, дабы прекратить свое существование, этим ножом является сам автор». Набоков наверняка был бы не в восторге от такого сравнения, однако в каком-то смысле оно ему подходит. Если посмотреть, как он работал над формой, убеждаешься, что любого, кто захотел бы продолжить путь вслед за Стерном и Джойсом, после «Бледного огня» и «Ады», подстерегает тупик; в то же время его великие русскоязычные романы кладут конец центральной линии русского модернизма. В самом деле, много ли романов, написанных по обе стороны Атлантики, проникли столь глубоко в сознание современного американца, как «Лолита»?
Окидывая единым взором весь его творческий путь, невольно чувствуешь головокружение: девять романов на русском, восемь на английском, несколько сборников рассказов и стихов, ряд пьес (написанных между 1922 и 1938 гг.), о которых мы почти ничего не знаем; внушительное четырехтомное издание «Евгения Онегина» — 10 процентов текста, 90 — комментариев, демонстрирующих ошеломляющую эрудицию; «Слово о полку Игореве» и другие переводы, очень любопытная и очень личная книга о Гоголе; не говоря уже о — помните? — «Nearctic Members of the Genus Leucaeides» и других работах о мотыльках и бабочках, которых он чисто по-свифтовски превозносил над всеми иными особями.
Даже по объему и разнообразию это оставляет позади большинство прославленных писателей викторианской эпохи. Что до качества, то… «Я люблю сочинять загадки с изящными решениями». Или, как пишет повествователь в «Аде», «Après son grand Joyce on fait son petit Proust»[262], не говоря уже о Кафке (воистину великом), или маленьком Чехове, или Гоголе.
Оценивая его писательскую репутацию, теперешнее отношение к нему, как-то странно вспоминать, что впервые он предстал перед англосаксонскими любителями романов как субъект свежего литературного скандала: автор книжки, вышедшей у самого придирчивого литературного порнократа Мориса Жиродиа (Это издание «Лолиты» в «Олимпии-пресс» Набоков впоследствии исключил из статьи о себе в справочнике Who's Who).
Эта репутация явилась источником невероятного соблазна в глазах правоверных приверженцев Ф.Р. Ливиса в 50-е годы, да и позднее «критиканы» (как называл их писатель) до конца так и не отрешились от некоего чувства подозрительности по отношению к нему.
Какова природа невероятных жестокостей и надругательств над телами и душами, столь явственно искажающих пленительную тонкость и глубину иных его романов? Вопрос до сих пор остается открытым (и, применительно к «Лолите», может быть найден один ответ, применительно к роману «Под знаком незаконнорожденных» — другой). Во многих предисловиях он в пух и прах разнес учение доктора Фрейда, венского шарлатана и знахаря, вместе со всеми прозрениями и озарениями последнего.
Как бы то ни было, эти скрытые стороны его натуры и творческого мира восходят — по крайней мере, он позволяет это предположить — к тому, что кто-то из исследователей назвал «украденной Россией», к тому разрыву с родиной, который привел в 1919 году к отъезду Набокова на чужбину и пожизненному отлучению от окружения и культуры его юности.
(Необходимо помнить, что Набоков был не просто очередным русским аристократом, у которого отняли родовое гнездо и богатство, но выходцем из высших кругов либеральной интеллигенции — иными словами, русским Тревельяном{235} или Бакстоном, по определению Ребекки Уэст.) Но то, что у него был отнят родной язык, приобрело символический смысл много позже, — когда из Москвы донеслась весть, что русский перевод «Лолиты» (предпринятый писателем по большей части для распространения в «самиздате») показался тамошним читателям неудобочитаемым и архаичным.
Думаю, уже сегодня можно предсказать, что будущих читателей Набокова в наибольшей степени привлекут к себе те его русскоязычные романы, которые он создавал еще юношей в первые годы своего изгнания в Берлине.
Но если уж вы хотите познакомиться с ним сейчас, когда его жизненный путь едва завершился, начинайте с «Подвига», «Защиты Лужина» (шахматного романа), «Дара», даже изящной коротенькой «Машеньки»; а затем, когда выйдет новое издание его автобиографии, обратитесь к ней: ведь при всей авторской предвзятости в ней нашел любопытное воплощение позднейший этап классической русской литературы, заключавшей в себе целый мир. Тот самый мир, который утратил Набоков.
W. L. Webb. Nabokov: last of a line // The Guardian. 1977. July 5. P. 10
(перевод Н. Казаковой).
Мартин Эмис
Черный смех
Ворчливо брюзжа по поводу «Ады» (1969), Джон Апдайк не без оснований предполагал, что надменный автор, мудрец из мудрецов, наверняка предвидел бесчисленные придирки и упреки в свой адрес и заранее презрительно отмахнулся от них. Подобная осмотрительность не случайна и легко объяснима. Немногие писатели могут позволить себе — в отличие от Набокова — столь вызывающее равнодушие к оценке своего творчества. И действительно, читая его, зачастую приходишь к выводу, что эти oeuvres[263] созданы именно для того, чтобы сначала оттолкнуть, осложнить и свести на нет робкие читательские попытки проникнуть в суть произведения… «Я горжусь тем, — говорил он в своем интервью в 1962 году, — что не рвусь к признанию публики. Я ни разу не напился. Я прекрасно обходился без пакостных словечек школьного репертуара. Я не был ни чиновником, ни шахтером. Я никогда не состоял ни в каких клубах или обществах. На меня совершенно не влияли какие-либо школы или группировки».